Происшествие чрезвычайное по преступности, в котором замешан сам Гришин, став гласностью, поселило страх в среде владельцев золотой промышленности. Однако их взаимное деловое недоверие друг к другу усугубляло сложность обстановки, плодило тревожные слухи. Многих лишил сна слух, что при настоящем твердом управлении страной господином Столыпиным подобное происшествие давало правительству возможность на право изъятия от владельца промыслов и передачу их казне. Все верили слуху, что за нахождение запрещенной литературы в конторе прииска ответственность непременно понесет владелец, а это сулило ему Сибирь, а то и конфискацию всего имущества. Но владельцы больше всего верили, что предмет листовок сделан руками рабочих из мести к хозяину, так как именно на гришинских богатых золотом промыслах были самые примитивные и тяжелые условия для труда.
По настоянию Олимпиады Модестовны Софья Сучкова повидалась с Новосильцевым и Владимиром Вороновым. Вернувшись успокоенная, все же вызвала Луку Пестова, в беседе с ним приказала доверенному не отлучаться, заменить замки на всех шкафах в конторах всех приисков, следить за поведением Рязанова, поставить в известность Бородкина, что купец может отлучаться по своим торговым делам только с ее разрешения, предварительно указав, куда намеревается ехать.
Слухи множились с каждым днем. Перепуганные владельцы сами производили обыски в конторах и в рабочих бараках, нанимали специальных ночных сторожей, чтобы оградить промыслы от захода старателей-хищников. Однако, несмотря на все хозяйские строгости по охране границ промыслов, с них начало уплывать вымытое золото, попадая в руки ловких скупщиков.
На десятый день после обыска Гришина такой же внезапный обыск был произведен на прииске Петра Кустова, мужа Волчицы, но без ожидаемого для жандармерии результата…
Лукьян Лукьянович Гришин, владея в Сатке двумя домами, предпочитал жить на заимке по дороге к Златоусту на берегу реки Сатки. Был он многосемейным. Рано схоронил жену. Дочерей выгодно для себя повыдавал замуж. Сыновей также поженив, жил, посвящая свой досуг столярному делу, и слыл за искусного резчика по дереву. Крутой по характеру, не мягчил его и после шестого десятка жизни. Временами по только ему известным причинам накатывала на него «лихая стезя». Тогда в саткинском доме созывал к себе именитых купцов, неделями поил и кормил их, сам запивая горькую. Подобная «стезя» посетила его совсем недавно, когда он познакомился через Дымкина с Небольсиным, веселя свою пьяную душу пением цыганки Клеопатры, одарив ее бриллиантовой брошью, стоившею не одну тысячу.
Лукьян Лукьянович богат. По размерам своих промыслов стоял далеко впереди Сучковых. Делами правил по своему наитию руками трех сыновей, которых держал в ежовых рукавицах.
Весть о происшествии на прииске застала Гришина на заимке, когда в самом благодушном настроении он мастерил резную мебель в приданое любимой внучке. Испуганный визитом жандарма, поехал на прииск, убедившись в найденных листовках, дал подписку о невыезде, посетил все свои промыслы, до полусмерти избив сыновей. Вернувшись в Сатку, отслужив молебен своему святителю, уехав на заимку, отдал себя во власть «лихой стези».
Род Гришиных на Южном Урале с давних лет. Прадед, крепостной мастер по красному дереву, был завезен на Урал в годы, когда в Невьянске был жив Акинфий Демидов. Прадед был отпущен на волю барином-заводчиком после того, как спас его, вытащив из проруби в пруду, в которой его хотели утопить взбунтовавшиеся рудокопы с медного рудника. Отпущенный на волю, пользуясь доверием барина, стал смотрителем, приучая себя к угнетению рабочего люда.
Самую худую память о роде Гришиных в народе оставил дед Кронид. Разбогатев на золоте и медной руде в одно время с Расторгуевым и Зотовым, он заслужил ненависть крепостного люда и ушел в могилу с прозвищем Кронид-Живоглот. Отец, по прозвищу Лукьян Грабастый, славился скупостью, болел падучей, умножив богатство, рано умер, оставив наследником Лукьяна Лукьяновича, когда тому шел тридцатый год…
Ветреной ночью на подходе одиннадцатого часа Дымкин верхом ехал в усадьбу Гришина. Миновав сосновый бор, увидел в темноте огонек в окошке сторожки возле ворот заимки. Подъехав к сторожке, постучал в окошко черенком плетки. Из сторожки вышел с фонарем в руках караульный, разглядев седока, кланяясь, торопливо закидал слова:
– Милости просим, Осип Парфеныч, милости просим!
– Хозяин, поди, спит?
– Какой сон! Кою ночь бессонничает.
– Пьет?
– Слава богу, видать, малость притомился. Отходит от зелья. Потому вчерась с утра приказал привезти из Кусы Алену-сказочницу. Седни весь день чай пьет да сказки слушает.
– Проведи в дом.
– Милости просим! – Караульный распахнул калитку.
Дымкин, спешившись, завел коня во двор, спросил:
– Чего псы молчат?
– Нету их. В Сатку по приказу хозяина угнали. Мешала ему песья брехня.
Идя впереди и светя фонарем, караульный провел Дымкина по крытому двору, выстланному плахами, к крыльцу. Поднявшись по ступенькам, они зашли в просторные сени, по стенам увешанные связками веников и заставленные ларями. Из сеней вошли в горницу, из нее вышли в коридор, устланный коврами, и, наконец, караульный остановился у одной двери, прислушавшись, утвердительно пояснил:
– Тута! Теперча ступай один.
– Челядь где?
– На ночь уходит из дому во флигель за пасекой. Пошел я.
Караульный ушел, оставив Дымкина в темноте коридора.
Постояв, прислушиваясь к доносившемуся из-за двери женскому говору, Дымкин открыл дверь.
В просторной комнате полумрак. На столе в подсвечнике горела свеча, украшая стены расплывчатыми тенями. У стола с самоваром сидела в кресле седая старуха в черном сарафане, закрыв глаза, вполголоса рассказывала. Напротив нее в таком же кресле, только с подушкой, утопив в ней спину, в малиновом бархатном халате, накинутом на плечи поверх исподнего белья, сидел тучный Лукьян Лукьянович Гришин и спал с приоткрытым ртом.
Старуха, уловив шорох, открыла глаза, а разглядев в полумраке пришедшего Дымкина, торопливо перекрестилась и встала на ноги. Дымкин, приложив палец к губам, подошел к столу, жестом приказал старухе уйти. Она с поклонами запятилась к двери, запнувшись за ковер, упала на колени, но, проворно встав, вышла.
Дымкин оглядел убранство горницы. На заимке он первый раз. Стены обиты синим бархатом, вдоль них лавки, накрытые коврами. Голландская круглая печь в цветастых изразцах. Подле нее широкая деревянная кровать под балдахином, украшенным затейливой резьбой по дереву. Взяв в руку со стола свечу, Дымкин, подойдя к креслу, осветил хозяина. Лицо у Гришина опухшее и багровое. Холеная борода, его гордость, завязана под подбородком тугим узлом. Голова замотана полотенцем с красной каймой. Под глазами мешки с синими жгутиками жилок.
Дымкин, оглядев Гришина, покачав головой, поставил свечу на стол. Гришин, засопев, закашлялся, а когда кашель стих, не открывая глаз, выкрикнул:
– Чего молчишь, Алена! Сказывай, куда леший царевну завел. Алена! Не сплю я!
– Здравствуйте, Лукьян Лукьянович.
Гришин испуганно открыл глаза, но, разглядев стоявшего перед ним гостя, обрадованно всплеснул руками.
– Парфеныч! Голубчик! Значит, не кинул меня в великой беде? Очам поверить боюсь, видя тебя. Когда объявился-то? Гляди на меня, несчастного, поруганного судьбой, прогневившего Господа.
– Не причитай! Не гришинское занятие. Вовсе ты не несчастный, а вроде вовсе счастливец.
– Чего говоришь, Парфеныч? Видать, не ведаешь, чего со мной революционные кромешники сотворили. Где же ты был, Парфеныч, когда беда на Гришина накатила? Посылал тебя искать во все концы края. Не сыскали. А ведь ты, кажись, не спиной ко мне стоял.
– Не было меня в родных краях.
– Пошто не было-то?
– В Екатеринбург гонял.
– Ждал тебя который день. Совет нужен. Не могу единолично осознать лихой беды…
– Вот и стою перед тобой с доброй вестью.
– Про какую весть говоришь? Понять не могу. Все в башке кругом. Так заливал с горя, что чертей на кровати ловил.
Гришин встал на ноги, скинув с плеч халат, сорвал с головы полотенце. Тяжелый, мясистый, огромный, с трудом передвигая босые ноги, забродил по горнице, поглаживая себя по животу. Подойдя к столу, пощупал руками бока самовара и, убедившись, что он холодный, отвернув кран, взял самовар в руки, подняв над головой, и жадно пил бежавшую воду, облив грудь, поставил самовар на стол, не завернув крана. Вода лилась на стол. Дымкин завернул кран.
– Парфеныч, горит во мне нутряной огонь, будто угли каленые в брюхо наклали.
– Который день заливаешь?
– Неделю пил. Со вчерашнего утра опохмеляюсь. Алена где?
– Услал старуху. Сядь, Лукьян Лукьянович.
– На ногах мне не так муторно.
– Поговорить надо. Как думаешь, поймешь, о чем скажу?
– Говори! Чать, я ум от вина не растерял. Только страдание душевное его малость примяло. Говори! Осознаю! Может, сказанное не добьет меня до смерти?
Дымкин засунув руки в карманы, прошелся по горнице.
– Слушай со вниманием. Потому любое мое слово в этом разговоре с хорошим весом.
Гришин стоял, прислонившись к печке, беззвучно шевеля губами.
– В Екатеринбург подался я в тот же день, как фараоны на твоем прииске объявились и бумажки запретные нашли. Я разом понял, чего с тобой сотворили завистники руками приискового сброда со злобою к царской власти. Ведь как ловко надумали тебя подвести под мерку революционного крамольника, предав позору весь род. Кинувшись в Екатеринбург за спасением для тебя, слава богу, застал там господина Небольсина и все ему изложил. Небольсин, помня тебя, близко к сердцу принял твою беду, связался со столицей, а на четвертый день получил оттуда для тебя спасение.
– Да неужли правду говоришь?
– Истинную! Внял просьбе Небольсина родственник государя императора и взял тебя под защиту.