Связной — страница 18 из 30

Извилистая змейка из черных точек скрывается в изгибе лощины. Сила отряхнулся и начал не спеша спускаться в сторону деревни. У кладбища, в двух шагах от корчмы, из которой доносилась музыка, он углядел темную мужскую фигуру.

— Кого это нелегкая несет? — пробормотал Сила и притаился за кустом сирени.

Человек шел неровной, ковыляющей походкой, постукивая палочкой. Под мышкой он нес сверток; какие-то лямки, свисавшие из свертка, бились о его ноги.

Сила выскочил из-за куста.

— Вечер добрый, — вежливо поздоровался он.

Человек вздрогнул:

— Ой, будь ты неладен!

Сила сразу узнал голос. Это же Шишка, старый Шишка с деревянной ногой!

— Откуда путь держите, дяденька? — спросил он с самым невинным видом. «Значит, и старый Шишка тоже! Кто бы мог подумать! Вот тебе и хромой, вот тебе и хворый…»

— Ба, а ты-то откуда, плут? — заворчал старик. — Ты что не спишь, людей пугаешь?

— Ходил за вином для немцев, — говорит Сила, не в силах удержаться больше от веселого смеха. — Несу им вино. Меня Яно Мацко послал, дяденька. Пусть, говорит, угощаются.

— Яно? — Дяденька, полыхал трубкой, выпустил облачко дыма. — Яно, значит… Ну что ж, давай неси!

Сила свернул в корчму. Молча подошел к Яно, молча сунул ему в руку бутылку.

— Оставь себе, — сказал Яно, окинув мальчика внимательным взглядом. — Матери отнеси!

Он взял у Силы только фонарик и затерялся среди танцующих.

Немцы уже изрядно разгулялись. Оркестр играл «Лили Марлен». За первую скрипку был сам командир. Прижав скрипку к плечу длинным подбородком, он яростно водил смычком по струнам. Пан писарь спал сидя в углу, прислонившись к стене. Цифра обнимал одного из офицеров за плечи рукой в перчатке, которая когда-то была белой, и бил себя в грудь.

— Павла, жена моя, понимаешь… Хозяйский сынок ее бросил, мать его велела передать, что у них пороги слишком высокие для ее ног… Ой-ёй, тебе этого не понять! А я все для нее, все только для нее… Для моей Маришки, для дочки… И приданое ей… За пана ее выдам… Сдохну, а выдам… за пана… Высокие пороги…

Цифра вскочил, занес ногу через невидимый высокий порог и снова свалился на лавку.

— Хорьком меня обзывает… собственная жена… А я для нее, для нее! — Он уткнулся лицом в ладони и зарыдал.

Сила незаметно исчез. Здесь ему нечего было больше делать.

Деревня была тиха, в белом лунном свете она казалась призрачной. Нигде ни души. И часовых не видно, парни их тоже угостили на славу.

Сила шел вдоль заборов и дощатых ворот небрежной, ленивой походкой, неслышно, как браконьер.

За воротами Гурчиков он услышал какой-то шорох, приглушенные голоса. Он спрятался за столбом и прислушался.

— Зачем только я послушалась тебя, ну зачем? Чтобы люди меня оговаривали? — шептал возбужденный женский голос. — Я чуть не померла от стыда в кругу, а еще когда я увидела, как ты там стоял и ел меня глазами…

— Что тебе до людей, Олинка? — убеждал девушку мужской голос. — Что тебе до них? Побрешут и замолчат. Ты ведь знаешь, для чего нам пришлось это сделать.

Не дослушав, Сила отправился дальше. Не заметив камень, торчавший из-под снега, он споткнулся и чуть не упал. Бутылка с вином выскользнула из-под куртки и разлетелась на куски. По свежему снегу, прихваченному морозом, потек красный ручеек.

Деревня была тихая, спокойная. В белом лунном свете вырисовывались очертания крыш, укрытых подушками из снега. Голые ветви деревьев, присыпанные снегом, торчали в свинцовое небо. Черные глаза окошек испуганно таращились во тьму, разреженную холодным лунным светом.

Из корчмы Бенковича вывалилась темная фигура без шинели и фуражки.

— «…wie einst Lili Marlééén!» [14] — рыкнул неуверенный пьяный басок.

Куры в курятнике Бенковича отвечали ему возмущенным кудахтаньем.

12

А время текло, как река… Где-то Милан вычитал эту фразу, и ему понравилось сравнение времени с рекой, поэтому он запомнил его.

Время — река… Спокойное, величественное течение, серебристая гладь, в которой отражаются зеленые шапки вербы и ольхи…

Когда он представлял себе эту картину, по спине у него пробегал приятный холодок.

Но нынешнее время больше похоже на необузданный горный поток с бесчисленными водоворотами и порогами.

За последнее время Милан сильно исхудал. Он и всегда-то был костлявый, щуплый, но лицо у него было круглое, и свежий румянец не сходил с его крепких щек. Теперь щеки у него впали, лицо осунулось, приобрело желтоватый оттенок, а под глазами залегли темные круги.

— Одни глаза на лице остались, — говорит мать. — И не диво, ты ведь толком и не поешь никогда. Бывало, только двери откроешь и сразу же: «Мама, хлеба!» А теперь тебя на веревке к столу не подтащить.

Она привлекла его к себе шершавыми руками, которые уютно, по-домашнему пахли хлебом и теплым молоком.

— Что с тобой, сынок? Ты нездоров?

— Да нет же, — успокаивает ее Милан. — Я ведь ел, разве ты не видела?

Не может же он сказать ей, что к тяжелым условиям большого девятника, который он отмаливает за отцово выздоровление, он добровольно прибавил три дня поста в неделю. В понедельник, среду и пятницу он ест лишь один раз в день, в обед. В завтрак и ужин он отрезает себе один ломоть черствого хлеба и уходит есть его в сарай, чтобы не раздражаться, глядя на остальных, особенно на Вилли.

Если бы не плохой аппетит, мать совсем была бы довольна мальчиком. Послушный стал, притих, в доме его почти не слышно. Весь рождественский пост ходил на утренние мессы, а по вечерам, прежде чем лечь в постель, становился на колени и исправно молился, перебирая четки.

«Рораты» — утренняя месса в пост, которая начинается уже в шесть, привлекала Милана особым очарованием. Ему нравится многоголосый перезвон колоколов, нравится дорога в церковь, на которой, как блуждающие огоньки, мелькают фонарики богомолок, затерявшиеся в холодной декабрьской мгле.

В костеле холодно, на лавках иней. Фыркают свечи на алтаре и вокруг статуй Иисуса и девы Марии. Женщины, закутанные в платки, уселись на лавки, сгорбившись, как печальные черные воро́ны. На каждое покашливание церковь откликается гулким эхом. Звонко, в такт поскрипывают праздничные сапожки девушек.

Наконец звучит алтарный звонок, из ризницы выходит священник в фиолетовом облачении, становится на колени, раскидывает руки, возглашает громко и немного в нос:

— Rorate coeli de super… [15]

— …et nubes plurant justum! [16] — отзывается органист с хоров.

Так они перекликаются, состязаясь друг с другом, чей голос сильнее сотрясет вековые стены, пропитанные сыростью. Церковь полнится легким белым паром, который клубится из людских ртов. Загудит орган, зашуршат страницы молитвенников, взлетят высокие грудные голоса девушек.

Милан стоит на коленях перед статуей Иисуса. Зимой холодный каменный пол застилают досками, но все равно холод пронизывает до костей. Милан молится по розовой книжечке тетки Боры и то и дело дует на закоченевшие пальцы. После каждой молитвы он приговаривает:

— Господи, ох, Иисусе милосердный, смилуйся, исцели моего отца!

Гипсовый Христос, окруженный вазами с белыми хризантемами, которые уже прибило морозом, полон холодного величия. Из-под высоких полукружий бровей пристально глядят карие глаза, уста застыли в гипсовой улыбке, по курчавой бородке стекают слезинки, как по запотевшему окну.

— Смилуйся, смилуйся! — умоляет мальчик. — Ты не можешь не смиловаться, — напряженно вглядывается он в глаза статуи, отражающие мерцание свеч. — Если уж тебе так нужно покарать кого-нибудь, тогда покарай меня, — предлагает он богу.

За что, собственно, наказывать его отца, тихого, приветливого человека, который никогда никого не обижал и даже не ругался, не в пример другим односельчанам? В церковь он, правда, ходил редко, только по большим праздникам, и то не дальше паперти.

— Но ты только посмотри, господи, — убеждает статую Милан, — кто чаще всех ходит в церковь? Старый Буханец, Грофик, который больного отца Силы выгнал на работу, Грызнарова, первая сплетница, только и знает, что таскаться по судам… Цифра ходит… Ох! А что это за человек? А эти мессы, которые отец пропустил, я их за него отмолю, честное слово, отмолю. Каждый день буду ходить, а в воскресенья по два раза…

Эти бесконечные молитвы изнуряют Милана. Его клонит в сон, он с трудом поднимает набрякшие веки.

— Говорят, что без твоей воли ни один волос не упадет с головы, — укоризненно шепчет он, — зачем же ты тогда допустил…

Он запинается, поспешно крестится, отгоняя дурные мысли. Нельзя гневать бога. Бог всемогущ, он может, но не обязан исцелить отца — как ему захочется.

«Просите, и дастся вам, стучите, и отворят вам», — звучат в ушах у Милана слова из Библии.

Ну что ж, значит, он будет просить и стучаться, будет молиться хоть до упаду…

* * *

Действительно, перед рождеством отцу немного полегчало, и Милан, который озабоченно наблюдал за ним, почувствовал радостное удовлетворение. Опять отец ходил по дому, по двору, приискивал себе мелкую, нетрудную работу: растапливал печь, щепал ножом лучину, лущил кукурузу. Даже в город он рискнул сходить и принес оттуда в корзине красный перец, тмин, бенгальские огни на елку.

Но рождество, которое прежде всегда настраивало Милана на праздничный лад, на этот раз проскользнуло мимо, подобно одной из многих волн, потревоживших поверхность быстротекущего времени.

Рождество прошло, вернее, промелькнуло как-то невзначай, не как желанный гость, а как случайный прохожий, который заходит на минутку и исчезает прежде, чем ты успеешь перекинуться с ним парой слов.

Мать приготовила грибной суп и капустник с колбасой, напекла пирожков и коржиков, купила вафельных облаток и меду. Отец с Миланом принесли из сарая елочку и украсили ее гирляндами и стеклянными шарами, оставшимися с прошлого года.