«Рука мстителя!»
— Господи, спаси нас и помилуй от греха! — перекрестилась старая Буханцова.
Невестка уставилась на листок, повторяя про себя последние слова. Потом подбоченилась и грозно надвинулась на тщедушного свекра:
— И за это вы его…
— Это не я писал, — захныкал мальчик. — Я это в грамматике нашел.
— Нишкни, поганец! — напустился на него дед. — Я тебе еще покажу!
— Что вы ему покажете? — подняла голос невестка. — Что вы еще кому можете показать? Так и знайте, я сына бить не дам. Ну и ну, ему же приносят письмо, а он еще и драться за это! — Она приблизилась к столу, взглянула на разложенные бумаги, мельком взглянула на первые строчки и взвизгнула: — Люди добрые! На Гривку пишет, хромого Эрнеста хочет выдать! Да вы и впрямь последний разум пропили с этим Цифрой. Бога вы не боитесь! Еще Янова могила не остыла, а вы уже хотите Эрнеста загубить? Тьфу, как вас только земля носит!
Буханец застыл посредине кухни, расставив ноги, похожий на жалкого, ощипанного петуха. Застыл, зашевелил тонкими синими губами, затопал сапожками, заметался.
— Так и ты туда же, невестушка моя милая! — Он схватил табуретку, стукнул ею об стол. Чернильница подскочила, заплясала, опрокинулась. По столу пополз густой чернильный ручеек. — И это ты мне? В моем доме? За то что я тебя, голь голодраную, в невестки принял, послушавшись сына, а ты так-то?
Невестка, вся красная, с трудом переводила дух. Но тут же пришла в себя, отшвырнула бадейку, которая путалась у нее под ногами.
— Вот вы как запели! Голью меня обзываете, глаза мне колете, что приняли в свой дом? Лучше б у меня обе ноги переломились, когда я впервые ваш порог переступила! Невестка я вам? Да я раба у вас, последняя метла в вашем доме. Ну и дом, не приведи господь! Стыдно мне в этом доме жить, перед честными людьми стыдно показаться! Никто слова доброго о нас не скажет.
— Донесу и на тебя донесу, — сипел Буханец. — На всех донесу, не посмотрю, что ты мне невестка.
— Донесете? — разъярилась невестка. — Донесете, значит? — замахала она ядреным кулаком под самым носом у старика. Потом метнулась к столу, и не успел Буханец опомниться, как она скомкала бумаги и швырнула их в печь. — Мало вам, ворона лысая? Это я на вас донесу, если хотите знать. Как придут русские, сама к ним приду и скажу: вот, скажу, тот старый черт, который сосал кровь из меня и из моих детей. Тот самый, который всю деревню испоганил и людей несчастными делал. Берите его, вешайте, ни одна собака по нем не завоет!
— Ах, боже мой, боже милостивый! — взвыла старая Буханцова. — Иоланка моя, да что ты! Ведь он тебе отец!
Невестка повернулась, подхватила подойник, хлопнула дверью. В сенях она чуть не наткнулась на Силу.
— Тебе чего здесь надо? Чего пороги околачиваешь? — набросилась она и на него.
— Мама меня послала перевод подписать, — говорит Сила.
Шкалярова получала небольшую пенсию за мужа, но почта не выдавала ей денег до тех пор, пока перевод не подпишет Буханец.
— Подпишет он тебе, как же! — буркнула невестка. — На нем сейчас черти ездят.
Сила послушно поворотил назад.
Вечером Буханца видели вместе с паном писарем в корчме у Бенковича. Буханец и писарь сидели за одним столом, беседовали, пили. Потом оба расплакались, били себя в грудь, уверяли, что они хорошие люди и спрашивали у каждого, за что их хотят повесить.
Когда Бенкович увидел, что оба уже хороши, он втихомолку убрал у них из-под носа еще почти полную бутылку и поклялся всеми святыми, что у него в заведении больше нет ни капли спиртного, а взамен предложил им содовой воды.
— Дай! — закричал пан писарь. — Дай нам соды, мне и этому моему камараду! Дай ему этой соды, я плачу!
Содовая немного их освежила, но все же, когда они подались домой, улица была для них слишком широкой. Они останавливались на каждом шагу, клялись остаться верными друг другу до скончания света.
— Камарады! — верещал пан писарь. — Камарады, в ружье!
До дому Буханец добрался только на рассвете. Уже во дворе ему пришло в голову заглянуть в конюшню, не отвязались ли кони. Сына дома нет, уехал к брату в город, а невестка, чертовка, недоглядит. По ней, так хоть вся скотина издохни.
Он сделал несколько неуверенных шагов, как вдруг из-за поленницы выскочили два парня. Один обхватил Буханца сзади, прикрыл ему рот, чтобы он не мог закричать. Второй парень стал перед Буханцем и зашипел:
— Послушайте, старый, помните, что мы наблюдаем за каждым вашим шагом. Только попробуйте нашкодить кому-нибудь! Гляньте-ка сюда! (Буханец увидел в руке у парня пистолет.) Будь по мне, давно бы вы схлопотали пулю в лоб, но мы не хотим пока мараться и будоражить деревню. Но если что…
Второй парень посадил напуганного, сразу протрезвевшего Буханца на колоду и пригрозил ему на прощание кулаком. Свернув за гумна, парни скрылись в предутренней мгле.
— Вот оно как, — шептал старик, глядя им вслед. — Это мне-то! В моем доме, на собственном моем дворе! Сколько же их, если они так осмелели? Ой-ой-ёй, господи, за что ты меня так наказываешь?
Утром по деревне прошел слух, что Буханец побил всю посуду в буфете, гонялся с топором за Иоланой и за старухой, а не догнав, вынес из дому перины и порубил их на колоде.
21
Шумит, пенится бесконечная река времени. Зарастают, зарубцовываются раны, высыхают слезы, притупляется нестерпимая боль.
Во рвах из пучков ржавой высохшей травы пробиваются тоненькие сабельки молодых побегов.
Весенние дожди затопили свежую могилу на кладбище, земля осела, и рыжий могильный холмик уже не так бросается в глаза.
Старые события забываются, вытесняются новыми, а нового нынче столько, что голова кругом идет.
Днем и ночью грохочут по шоссе немецкие бронемашины.
Бесконечными омерзительными гусеницами тянутся мимо воинские колонны. Громыхают танки; за грузовиками, прикрытыми пятнистым брезентом, подпрыгивают на выбоинах минометы.
Ужасная, страшная эта зима, зима почти бесснежная, мокрая, с раскисшей грязью. Слышно, как за горами грохочут пушки. Сыграют свой зловещий марш смерти и смолкнут, чтобы через несколько часов загрохотать с новой зловещей силой.
Два-три раза в неделю немецкие кавалеристы гонят оборванных пленных с ногами, замотанными в тряпье. Женщины выбегают из домов и пытаются украдкой сунуть в чью-то костлявую, грязную руку кусок хлеба, булку, кружку молока. Но тут же появляются охранники и отгоняют пленных.
Мариша Моснарова как раз брала воду из колодца, когда их гнали мимо. Это были венгры, почти сплошь пожилые, усатые дядьки.
— Vizet! Vizet! [20] — закричали они, увидев ее у колодца, и умоляюще протягивали руки.
Мариша сбегала в дом, вынесла кружку. Между тем пленные уже кинулись к воде, пили ее из ведра, пили из бадейки, пили из сливного корытца. Мариша всплеснула руками:
— И воды-то вам не дают!
Опять вбежала в дом, вынесла каравай хлеба. Мигом его нарезала и стала совать направо и налево, заливаясь слезами.
Пленные сгрудились вокруг нее. Те, которым не досталось, глядели на нее молящими глазами. Она убежала снова, вынесла в переднике и раздала вареники. Но пленных было много, и все были голодные. У Мариши сердце разрывалось, когда она видела, с какой жадностью они накинулись на вареники.
«Что еще есть в доме? — лихорадочно вспоминала она. — Что еще можно им дать?»
Вспомнила, что в кладовке стоит миска вчерашней лапши. Вынесла и ее, раздала горстями, задыхаясь от плача.
И тут прискакал немец. Рассвирепевший, с плеткой в руке. Не сказав ни слова, принялся хлестать пленных, которые торопливо запихивали в рот холодную лапшу.
Гибкая ременная плетка достала и Маришу. Пленные разбежались. Мариша так и застыла с пустой миской в руках, со лбом, увенчанным кровавой чертой.
Она опомнилась, только когда колонна скрылась из глаз. Но она не двигалась с места, глядела вслед ненавидящими глазами.
— Псы, псы, псы… — шептали ее губы. — Псы, псы… — все еще повторяла она, когда вышел со двора ее муж и отвел ее, дрожащую, обессилевшую, в дом.
Под вечер Яно Моснар пришел к Эрнесту.
— Слушай, что-то нужно сделать, — начал он.
— Что? — равнодушно отозвался Эрнест, просто так, чтобы не молчать.
— Нужно что-то им сделать. Мост взорвать, когда они пойдут по нему, склад поджечь и просто убивать их, убивать, как бешеных псов!
Эрнест плел корзину, сейчас он как раз затягивал плеть, придерживая зубами несколько лозин. Так он и ответил сквозь зубы:
— И что будет?
— Эрнест! — выкрикнул Яно. — Что ты несешь? Нельзя же сидеть сложа руки! Взять автомат, подстеречь их и стрелять, стрелять в них до последнего… Я больше не могу, я не выдержу. Давай сделаем что-нибудь.
Эрнест перебирал прутья в плети, руки у него дрожали. Он даже не повернулся к Яну, который вопросительно глядел на него широко раскрытыми глазами, он видел перед собой только корзину, которую держал в руках.
— Если тебе уж никак невтерпеж, ты ведь знаешь, куда нужно идти. Ну и иди туда! — сказал Эрнест глухим голосом.
— А ты?
— Меня оставь в покое, Яно. Я в эти игрушки не играю.
Яно вскочил с табуретки, нервно скомкал выцветшую шапку:
— Да что ты, Эрнест? Я-то думал, что ты мне поможешь, посоветуешь. Потому я и пришел, слышишь? Ведь ты был в горах…
Эрнест глянул на него строгим, неодобрительным взглядом:
— В каких еще горах? Что ты болтаешь? В больнице я был, сколько раз можно повторять?
Отшвырнул недоплетенную корзину и вышел. Яно стоял как ошпаренный, беззвучно шевелил губами, потом выругался и хлопнул за собой дверью.
— И пойду, если хочешь знать! — закричал он во дворе. — Я не баба и не трус, как ты… гнида!
Милан, который все это видел, замер, покраснел, ему было страшно стыдно за Эрнеста.
Странный стал Эрнест, такой странный, словно его подменили там, в горах. Слоняется по двору, по дому, на улицу почти не выходит. Если кто заглянет в дом, болтает с ним о пустяках и норовит поскорее уйти. Вечерами, когда соседи заходят поболтать, он сидит на табуретке, лущит кукурузу или плетет корзины.