Сыграй мне смерть по нотам... — страница 24 из 58

— Что вы можете об этом знать? — не выдержал Самоваров. — Вы были когда-нибудь тяжелобольным? Жертвой? Или заложником? И подходил разве к вам кто-нибудь чужой, чтобы вас убить? А вы в этот момент ничего сделать не можете, только глядите, как этот чужой вас убивает. Чужой — здоровый, сильный, которому вы никто, которому плевать на вас. Он отнимает у вас жизнь. С какой это стати отнимает?

Андрей Андреевич даже вскочил со стула:

— Как с какой? Если я в своё время в здравом уме и этой… как её… твёрдой памяти — или наоборот, в твёрдом уме? В общем, если я выразил свою волю и считаю, что невозможно, позорно жить вонючим овощем в кресле…

— Мало ли какие глупости приходят в голову в здравом уме, особенно после сытного обеда, — холодно заметил Самоваров.

— Нет, нельзя быть таким эгоистом! А муки близких? А их бессмысленные заботы? Их неприятные, в конце концов, ощущения? Они ведь сами обязательно захотят, чтоб я поскорее убрался, чтоб сам не мучился и их освободил. Ведь если я стал бесполезен… Я был опорой, защитой, я их обеспечивал, радовал, а теперь только неприятен! Разве они не захотят, чтоб я умер?

— Может, и захотят. Пусть.

— Но я сам, сам так хочу! Я им сам скажу: если я стану овощем, прекратите это! Обязательно прекратите!

— Так это вы им скажете, будучи здоровым и ничего не понимая, — усмехнулся Самоваров. — Говорят же некоторые дуры: после тридцати (или сорока?) жизнь кончается — целлюлит, лишний вес, мужики меньше липнут. Что, ловить их на слове и отстреливать, когда стукнет тридцать и пара лишних килограммов набежит?

Смирнов засмеялся:

— Ну, это совсем другое!

— То же самое! Что вы обо всём этом можете знать? — повторил Самоваров уже раздражённо. — Я сам когда-то, как Шелегин, тряпкой валялся на койке в больнице. Только иногда всплывал из боли и дури, которая заглушала чуть боль (уколы мне такие ставили). Шёл третий год, как я лечился. Операция неудачно прошла — чуть концы не отдал. Тогда и я, как вы говорите, думал: укольчик бы теперь, и кончить всё это. К чему зря мучиться? Кому нужна такая моя жизнь? Родители давно в автомобильной катастрофе погибли. Невеста когда-то была, только к тому времени исчезла. А я всё лежал на койке — всплывал и тонул, всплывал и тонул…

Андрей Андреевич хотел снова сварить кофейку, но так и замер с электрочайником в руках.

— И вот я очередной раз всплыл, — продолжил Самоваров, — и по всему, что от меня осталось, сразу ниточками, пунктирчиком потекла боль. А там, где было резано и разворочено, ниточка в клубок скатывалась и начинала язвить. Меня тут же, как обычно, прошибло потом — холодным, быстрым, несолёным, как вода. Опять! Сотый раз уже я вот так просыпался! Я стиснул зубы, отвернулся, уставился на свою тумбочку. Рядом с кроватью стояла эта тумбочка, бледно-зелёная. В больницах всё такими дохлыми цветами красят, что хоть сразу ложись и мри.

— Эти цвета считаются успокаивающими, — вставил Андрей Андреевич.

— Успокаивающими навечно? Я уткнулся в эту покойницкую тумбочку. Она была гладкая, скользкая, масляной краской крашеная. На её стенке просматривалось мутное отражение. Отражение состояло из трёх прямоугольников. Как раз солнце заходило, и эти прямоугольники были, оказывается, небом, крышей и ярко освещённым откосом окна. Когда они сложились у меня в картинку, я по ней понял: там, в мире, сейчас вечер. Там закат, всё оранжевое, и стёкла бликуют огнём — так всегда бывает, когда закат ясный. Как только я всё это увидел, тот серо-бурый прямоугольник, что в моей картинке был небом, откинулся вдруг в глубину, и откос засиял, и даже оттуда будто теплом повеяло. Это, конечно, сработало воображение: я просто вспомнил, какие бывают закаты. Какой бывает тогда свет, вспомнил, как ложатся тени, как они удлиняются, как шелестят деревья, как всё постепенно гаснет, и наступает ночь. Все закаты за двадцать три тогдашних моих года отразились в паршивой тумбочке. И я решил: «Пусть даже всё совсем будет плохо и больно, и я не выздоровлю, но если я хоть тень, хоть отражение солнца смогу видеть на стенке тумбочки, то смогу и жить, и даже быть от этого счастливым. Ведь когда я здоровым бегал, я не обращал особого внимания на такие вещи, как свет и тени. Теперь я буду их видеть лучше, чем те, кто бегает, веселится и пиво пьёт». Не знаю, поняли ли вы…

Самоварову неловко стало, что он так разговорился, и он быстро закончил:

— Если б вползла тогда ко мне какая-то благостная морда со шприцем, нежно желая, чтоб я больше не мучился, и убила бы меня, то убила бы не милосердно и гуманно, а точно так же, как убивает любой бандит.

Андрей Андреевич крепко обнял свой белоснежный электрочайник и спросил изумлённо:

— Так вы принципиально против эвтаназии? Но как же тогда весь цивилизованный мир?.. Голландия?

— С чего вы взяли, — буркнул Самоваров, — что Голландия — средоточие истины? Что там главные мудрецы сидят, и вам остаётся только бежать вприпрыжку и исполнять, что они сказали?

— Но если человек сам распорядился себя…

— Для удобства нетерпеливых наследников? Да поймите вы: раз человек, как вы выражаетесь, в здравом уме, и хочет в будущем умереть от укола, то это просто желание самоубийства. То есть сложная штука на грани ненормальности. А с самоубийцами психиатры разбираются. И пусть их! Зато к казни — к чужому шприцу — только суд может приговорить. Причём за самые тяжкие преступления. Да и то не во всякой стране!

— Но моя собственная воля…

— Вы же сами смеялись над женщинами с целлюлитом, которые говорят, что им жизнь не мила. Представьте, сейчас вы выразите свою волю: хочу послезавтра повеситься. Имею ли я право послезавтра прийти к вам на дом и вас вздёрнуть? Нет! Даже если вы сами повеситесь, мы вас откачивать будем.

— Так я здоров! Но если б я был смертельно болен…

— Пусть коллектив поможет сдохнуть? Тяжко больной человек ни сказать, ни сообразить толком ничего не в состоянии — как мы узнаем, что у него на уме? Какова его воля в данный момент? С какой стати со шприцем к нему полезем?

— Он молит об избавлении!

— А через полчаса о своей слабости пожалеет и захочет на этом свете остаться. Пускай когда-то он сам сделал такое распоряжение — по глупости, или поддавшись моде, или супруга, щекоча бюстом, упросила. Но кто знает, не увидит ли он закат на стенке тумбочки? И поймёт, что не тот только жив и счастлив, кто бегает и пиво пьёт!

Смирнов включил-таки свой чайник и прислушивался, склонив голову, к его тихому утробному шелесту.

— Вы необыкновенный человек, Николай Алексеевич, — вздохнул Андрей Андреевич наконец. — Я не ожидал даже… Фу, глупость сейчас сказал — я совсем не то имел в виду! Вы и выглядите значительно, и директор ваш много говорила лестного… Я про другое: вы многое сами в жизни испытали, поэтому теперь можете здраво судить.

— Не всегда здраво!

— О, я ведь тоже повидал кое-что, только в своей сфере, — сказал Смирнов. — Мне кажется, мы с вами будем дружить. Я это чувствую! Хорошо, что мы именно тут, в кабинете Матвея Степановича, с вами встретились. Вы не просто унесёте отсюда свой самовар и исчезнете, будто я вас не знал никогда. Вы для меня что-то будете значить. Есть такое предчувствие — а у нас, у Раков, интуиция отменная. Я Рак по гороскопу, а вы?.. И вообще мы, творческие люди, больше чувствуем, чем знаем, а чувство вернее…

Самоваров на себя досадовал: зря выложил малознакомому человеку свои воспоминания. Некстати получилось! Теперь вот ещё и дружить с ним собираются.

«Старый Мазай разболтался в сарае! — ругнул он себя. — Теперь надо и самому у него что-нибудь выспросить».

— Да, творческие люди по-особому устроены, — сказал Самоваров поспешно, чтобы Смирнов не успел сбиться на другую тему. — Они всегда были для меня загадкой. Художников-то я много знаю. Как они работают, мне понятно. Выучиться можно! Но музыка? Откуда она берётся у композитора? Что-то в голове звенит? Или как?

— Музыке тоже учат, — мягко улыбнулся Андрей Андреевич.

Самоваров заподозрил, что он хочет уйти от ответа, и постарался изобразить на лице заинтересованность:

— Я не про игру на пианино вас спрашиваю. Мне интересно, как вы сочинили свои песни и хоры? Я их недавно по Нетскому радио слышал и потрясён. Откуда такое чудо возникает? Могу ещё представить, как можно какую-нибудь авангардную симфонию наколбасить: где-то звякнуло, где-то свистнуло, грохнуло, а в результате впечатление большое. Но «Простые песни»!

Смирнов залился своим детским смехом:

— Вы глубоко неправы! Авангардную симфонию наколбасить ещё как трудно! Впрочем, я симфонической музыкой не занимаюсь. И вообще написал я немного — «Простые песни» да «Листки из тетради». Было у меня такое особое время, когда писалось. До этого не очень получалось, а после некогда стало. Кое-то случается лишь один раз в жизни…

— Но всё-таки? — продолжал приставать Самоваров.

Андрей Андреевич облокотился на зелёный стол поэта Тверитина и попал в яркую полосу света, которая тянулась от окна. Его мягкие волосы вызолотились и засияли. Он совсем не походил на вора. Даже на вора песен.

— Это было семь лет назад, — начал он задумчиво.

Самоваров смутился. Ему всегда становилось неловко, когда кто-то начинал врать, даже так бесхитростно, как Настя в «Багатели». Если Андрей Андреевич сейчас обманет насчёт своего сочинительства, то ложь будет самого скверного пошиба. Симпатичный, открытый, златовласый — и пошло соврёт? Или скажет правду, и всё разъяснится, и Дашины басни покажутся смешны?

— Я был влюблён. Смертельно, — признался Андрей Андреевич и застенчиво вычертил пальцем на столе несколько петель. — Вы мою жену, Полину, видели?

Самоваров кивнул — мол, видел.

— Ничего из ряда вон выходящего, да? Сейчас ей двадцать три. Заурядная женщина без особых примет. Но тогда… Она у меня в «Ключах» пела с одиннадцати лет. Девчонкой тоже была невзрачной, но старалась. Голосок так себе, средний. Полину я в «Ключах» потому только терпел, что её отец что-то возглавлял на железной дороге. Понимаете сами: гастроли, а он нам билеты бесплатные или льготные в международный вагон делал. А вот с голосом у Полины всё хуже становилось. Вы её сейчас слышали?