Сыграй мне смерть по нотам... — страница 47 из 58

— А Витю ты знаешь, — заметил Самоваров. — Вы вчера познакомились. Это тот самый серьёзный гражданин, что отбирал швабру у уборщицы в Кривом гастрономе.

Стас даже присвистнул:

— А не наш ли это чистюля со шприцем?

У Самоварова неприятно перехватило дух.

— Вряд ли это Витя, — подумав, сказал он. — Правда, он бывший медик — фельдшер, кажется. Но если Витя в тот вечер был здесь с Тормозовым, почему его не углядел зоркий Селиванов?

— А сортир за шкафом, сильно уступающий сортиру Станиславского? — напомнил Стас.

— Ты думаешь, Витя там спрятался? Но зачем? И к чему Вите убивать наших стариков?

— Ну, у психов своя логика. Откуда он мог знать Щепина? Может, он тоже в психушке наблюдался?

— Вроде бы нет. Я ни о чём таком не слышал.

— Такие вещи люди обычно не афишируют. Я же узнаю точно. Итак, завтра в психушку, только в психушку! — решительно заключил Стас.

— Но зачем, по-твоему, Витя двух стариканов угробил?

— Затем, что ненормальный.

— Ты же сам сказал, что у ненормального тоже логика должна быть, только своя, ненормальная, — не согласился Самоваров. — Я сам читал в газете, как одна медсестра отправляла на тот свет своих зажившихся престарелых пациентов. Из чувства долга она это делала — мол, раз природа запаздывает… Но это не у нас, это в Англии было. Там же другая медсестра доводила какими-то лекарствами детишек до комы, а потом «спасала». Родители ей по гроб были благодарны, все её уважали и любили. Этого она и добивалась.

— Ну вот! Чем не логика? — оживился Стас.

— Учти только, что эти английские дамы действовали официально от больниц, у знакомых пациентов. Витя теоретически мог делать укольчики. Кому угодно мог, но не Щепину.

— А что Щепин?

— Щепин терпеть не мог ни уколов, ни медицинских работников! Потому он и говорил, что его друг Тверитин от укольчиков загнулся. Как он мог согласиться на инъекцию?

— Установлено, что Витя и наш друг с Луны были здесь в тот вечер, — сказал Стас. — Щепин тосковал в последнее время. Напился, заснул, тут входит Витя со шприцем…

— Витя к трезвому пришёл! Селиванов застал Тормозова у вполне трезвого Щепина, который не собирался спать. Даже если в это время Витя Фролов зачем-то прятался в сортире, всё равно какая-то бессмыслица выходит! Щепин был старик хоть и пьющий, но неглупый и скептический. К тому же выдавал себя за князя Рюриковича и вращался исключительно в кругу художественной интеллигенции. Как он мог завязать сомнительное знакомство с сумасшедшим?

— Ты же вон завязал! Вроде бы не псих, хотя и не князь. Может, тоже в витаминах нуждаешься?

— Это всё Вера Герасимовна…

— Удивляюсь, как ты жив до сих пор, общаясь с этой мегерой! Но я тебя предупреждал, — напомнил Стас. — Ты утрачиваешь чувство реальности. Уясни наконец, что под видом частного медбрата Витя Фролов куда угодно влезет и кого угодно уколет. У него ведь на лбу не написано «умалишённый»!

— Пусть Витя даже сделал укол Щепину, находящемуся в хмельной полудрёме, — не сдавался Самоваров — Но ведь до сих пор нет ответа на главный вопрос: зачем? кому всё это выгодно? Что у нас получается: Тверитин и Щепин — не случайные жертвы, первые встречные прохожие. Они ближайшие, очень давние друзья. Щепин после смерти друга начинает говорить о неслучайности этой смерти. Только говорит в кругах, никак с Витей не связанных! Например, про это он мне говорил, но, судя по записке, считал, что я ему не верю.

— Эти разговоры услышал некто вполне нормальный, вменяемый! — подхватил Стас. — Кому есть что терять. И он подослал под каким-то предлогом Витю к скульптору, чтоб не болтал.

— Под каким предлогом? Щепин, был чванный, знакомиться не любил.

— Умному человеку всегда нетрудно найти предлог. Например, можно объявить, что Витя какой-нибудь незаконнорождённый граф или тоже князь. Можно по кошачьей линии попробовать. Старик ведь кошек обожал, мог клюнуть, — начал фантазировать Стас.

— Но кто этот хитроумный негодяй? — иронически улыбнулся Самоваров. — Я в окружении наших покойных пенсионеров таких не знаю.

— Хватит! — взмолился Стас. — Где ты, там мрак. Князья, поэты, сумасшедшие! Своими историями меня утомил ещё наш героический друг с торсом Даргомыжского. Лучше я прямиком отправлюсь в психушку, разузнаю тактично, не наблюдались ли там одновременно с Витей Фроловым наши покойные старички.

— Вряд ли. Они вполне нормальные были.

— Как знать! Все мы в этом смысле пограничники!

Вернувшись в свою мастерскую, Самоваров долго не мог найти себе места и взяться за работу. В Мраморной гостиной как раз репетировал квинтет баянистов. Ему в ответ нервно бились друг о друга два хрустальных листка в люстре, вагонно гудел чугун служебной лестницы и судорожными глотками заходились батареи, спрятанные за резными экранами.

Самоваров пошёл в Зал бесед. к окну. «Портрет девушки в белом» стоял там, отвернувшись к стене и выставив миру фанерные углы подрамника и шершавость холщовой изнанки. Самоваров развернул портрет, потрогал пальцем извилистые бороздки рыжих кудрей. Это не кудри, конечно, а засохшие мазки. Всего лишь кадмий, неровно размазанные краски, исчерченные черенком кисти — Настя всегда так делает, когда пишет волосы. А фон скребёт мастихином. А глаза выводит беличьим хвостиком…

Смирнов считает, что это именно Настя выпустила наружу Анниного беса. Это ерунда: какая в кадмии мистика? Синяки Ирины Александровны выглядят впечатляюще, но поставлены они были еще накануне.

Самоваров взял портрет и вернулся к себе. Баяны ещё ревели, а у дверей запертой мастерской стояла Даша Шелегина. Она была румяная с мороза, всхлипывающая носом и очень нетерпеливая.

— Скажите… Настя… Анастасия будет здесь сегодня? — спросила она. Ей, очевидно, было неловко называть жену такого взрослого человека просто Настей.

— Должна быть, — ответил Самоваров. — Может, скоро появится. Заходи, подождёшь.

Даша вошла, присела на диван, сняла шапочку. Щёки, нос и даже брови были у неё красные — похоже, она долго пробыла на улице и очень замёрзла. Прохладный воздух мастерской показался ей чудесно жарким. Шубу она снимать не стала, потому что ещё не отогрелась.

Портрет, который Самоваров забыл повернуть лицом к стене, Даша сразу заметила, да и оригинал узнала моментально:

— О, Анька! Я всегда говорила, что она сумасшедшая. Даже бешеная!

— Мама до сих пор болеет? — поинтересовался Самоваров.

— Болеть не болеет, а синяк, говорят, до Нового года продержится. Он сейчас уже зелёный, а был фиолетовый. Скажите, неужели Смирнов в самом деле такой, что из-за него можно… так, как Анька? Он красивый, да?

— Об этом не у меня, а у девушек спрашивать надо, — улыбнулся Самоваров. — Конечно, он мужчина обаятельный. И очень неглупый.

Даша забилась в уголок дивана. Руки она спрятала в карманы шубы, пробовала и ноги под себя поджать, но не решилась.

— А Настя когда обещала быть? — снова спросила она скучным голосом. — Мне её повидать надо. И идти тоже надо — у меня куча дел. Не знаю, стоит ли дожидаться. Вдруг она через три часа только придёт?

— Не исключено. Может, ей передать что-то?

— Нет, мне нужно с глазу на глаз. Хотя… она про это всё равно у вас будет спрашивать?.. Видите ли, нам с Ромкой хотелось бы договор заключить — разрешение на исполнение папиных вещей в Вене. Папа ничего подписать не может, а мама… Ромка говорит, надо пригласить нотариуса, чтоб он оформил, заверил что-то там, но мама… Вы бы как сделали? Чтоб мама не знала?

Самоваров задумался.

— Вряд ли получится это проделать тайно, вам тем более, — сказал наконец он. — Почему бы вам не поговорить с мамой начистоту, не рассказать ей всё, как есть? Скорее всего, она поможет — она должна понимать, как важно и выгодно для вашей семьи это исполнение. Человек она незлой…

— Правильно, совсем незлой! Она меня боится, — неожиданно заявила Даша. — Раньше, давно, она поспокойнее была. Своей воли у неё совсем нет. Я понимаю, как ей плохо. Жалко смотреть! Она ведь даже обрадовалась, когда Анька её побила — теперь она может плакать, сколько хочет, раз на больничном и с синяком.

— А просто так, без больничного, плакать нельзя? — удивился Самоваров.

— У нас нельзя. Когда бабушка была жива, она не разрешала. Вот мы и привыкли. Бабушка просто из себя выходила, когда видела кислую мину или тем более слёзы. Она считала, что быть несчастным и неуспешным стыдно, а нюнить позорно. Я сама никогда не плачу! Мне бабушка всегда говорила: «Держи хвост морковкой!» И маме тоже говорила. Мама её боялась страшно, гораздо больше, чем я.

— И ты боялась? — не поверил Самоваров.

— Поначалу да. Ведь не то страшно было, что она стукнет — это она себе редко позволяла. Самое ужасное — оказаться ничтожеством. А папу бабушка очень любила, хотя мне всегда интересно было, как они ладили. Они ведь ладили, когда он маленький был!

Самоваров вспомнил то, чего Даша знать не могла. Он вспомнил блеклый экран старого телевизора «Горизонт», а на этом экране — маленького пианиста из Новосибирска. Как с тем мальчиком можно было ладить? Самоваров подумал, что и тогда Серёжа Шелегин был чужой всему. Сейчас ему даже легче стало — не надо говорить с людьми, разбирать слова, запоминать лица. Ему довольно тех никому не ведомых звуков, что он один слышит, которые у него внутри. Он существует, потому слышит эти звуки, как кто-то — Декарт, что ли? — мыслил и потому существовал. К тому же девочка, уверяющая, что она его figlia*, научилась его музыку записывать. Чего ещё ему желать?

* дочь (итал.)

Даша подумала о чём-то подобном, раз сказала:

— Я тоже отлично ладила бы с папой, если бы он… Я так его люблю! Но мне кажется, он меня за кого-то другого принимает. Будто есть у него какая-то другая жизнь, настоящая, которую мы не видим и не знаем. Зато он не понимает, откуда эта, в которой мы все сидим. Кто-то отсюда немного похож на тех, кто у него там — я, например… Я непонятно говорю, да?