— Не предался им, отче, а искал у них, бездомный, приюта и защиты; детям же своим на смертном одре завещал все же не забывать святой Руси — родины предков.
— Ой ли? Сего я не ведал. Женат же он был на полячке?
— На полячке.
— По римскому обряду?
— По римскому, но сам он никогда не менял своей исконной веры, равно и меня, сына своего, дал окрестить в православии.
Мрачные черты отца Серапиона несколько просветлели.
— Почто же, скажи, одежда на тебе польская?
— А потому, что мы с царевичем моим жили до сих пор меж поляков.
— С каким это царевичем?
— С царевичем московским Димитрием.
— Гм… С тем, что проявился на Волыни у братьев Вишневецких?
— С тем самым.
— Про коего сказывали, что он убит в Угличе?
— Не убит, а спасся от наемных убийц Годунова! И король Сигизмунд в Кракове, и сейм польский признали его за подлинного сына Грозного царя, дозволили ему вербовать у себя рать противу узурпатора московского престола; я же уполномочен царевичем поднять на Годунова и Сечь Запорожскую, — и с Божьей помощью подниму ее!
Глаза юноши так и сверкали искренним одушевлением; благородные черты его, просияв внутренним огнем, стали еще привлекательнее. Сам суровый схимник не мог им не залюбоваться и с отеческой лаской возложил ему на плечо руку.
— Узнаю Курбского! — сказал он. — Таков был и покойный родитель твой — огонь палящий! Тоже, бывало, так и мечет искры из гневных очей. Но ведомо ли тебе, что на Запорожье было уже посольство от имени твоего царевича?
Такое известие сильно озадачило и смутило Курбского.
— Господи Боже мой! — пробормотал он. — Ужели тем временем, что я замешкался по своему делу в Лубнах… И с запорожцами без меня покончено?
— Покудова еще нет, не полошайся по-пустому, — успокоил его настоятель. — Староста истерский, пан Михайло Ратомский, поднял, вишь, Украину за твоего царевича и, в усердии своем, не спросясь даже, кажись, подослал от себя особых легатов в Запорожье; но те убрались, слышно, не солоно хлебавши, потому нет там ныне настоящего главы, кошевого атамана.
— А Самойло Кошка?
— Да числится-то он все еще яко бы кошевым, но умом помрачился, и идут у них в Сечи раздоры и непорядки…
— Вот беда какая!.. А ехать все же надо; время не терпит. Только как бы туда добраться?
И Курбский сказал о напасти, постигшей его доброго коня.
— Для столь верного слуги пристанище у нас найдется, — сказал отец Серапион, — а о замене его ужо потолкуем. Но с тобой, доложили мне, есть и другой слуга — Данило Дударь. Где ты обрел сие сокровище?
— У Вишневецких еще ознакомились. Он же в Запорожье свой человек…
— Воистину, что так, и знают его там, как бражника и бездельника, вдосталь! Не нажить бы тебе с ним хлопот…
— Но сердцем он добр человек, и предан мне, не выдаст.
— Да смей он тебя выдать! Однако, в пути, ты, сыне, я чай, проголодался?
Отец Серапион ударил а ладоши. Появившемуся в дверях бельцу он приказал отвести гостя в панскую боковушку и сказать отцу келарю, чтобы подал туда снедей да питей.
— Погодя еще загляну к тебе, — прибавил хозяин-игумен, провожая молодого гостя до порога.
Глава четвертаяКТО БЫЛ САМ ОТЕЦ СЕРАПИОН
Панская «боковуша», как показывало уже название, была предназначена для почетных гостей; тем не менее никакою роскошью она не отличалась, за исключением разве киота с многочисленными большими и малыми образами, увешанными пасхальными яичками и пучками душистых трав. Низкое окно с частыми слюдяными стеклами было заложено железной решеткой; деревянные отесанные стены, деревянный стол, широкие деревянные лавки, — все было крайне просто; на одной лавке был постлан пуховик со взбитой подушкой; тут же рядом на стольце (табуретке) была деревянная умывальная чашка и глиняный кувшин с водой, а на гвозде — две чистые, грубого полотна ширинки (полотенца).
Пока Курбский умывался от дорожной пыли, отец келарь с двумя служками накрыл на стол. Был тут и пирог с рыбой, и балык янтарный, и икорка свежепросольная, и грибки разные, и мед сотовый, и яблоки моченые; были глечики с квасом, медом и еще каким-то взваром, от которого кругом разносился заманчивый дух.
— Кушай во здравие, добродию! — пригласил келарь с поклоном. — Не взыщи: не изготовились принять.
— Чего уж больше? — отвечал Курбский. — Я и не упомню, когда ужинал так обильно! Но мой дорожный товарищ и кони наши…
— Упокоили твоего холопа, добродию, и коням овса дадено. Не тревожь своей милости.
Утолив голод, Курбский только что налил себе кружку меду, как увидел в дверях отца Серапиона.
— Ну, что, сыне, насытился, чем Бог послал? — начал игумен, подходя и усаживаясь также около стола. — Мясной яствы, прости, и для мирян у нас не готовится. Нынче к тому же день постный: для монастырской братии и рыбы не положено. Но в пути сущим и в море плавающим святыми отцами особа пища разрешается. Кушай во здравие!
— Много благодарен, святой отче, — отвечал Курбский, — сыт уже по горло. Вот медком еще запить… Что за вкусное питье!
— Да, пойло доброе, меды у нас ставленные; тоже про одних лишь дорогих гостей: сами мы, иноки, квасом пробавляемся. А варенухи нашей еще не отведал?
— Нет.
— Так выкушай посошок, — продолжал хозяин-настоятель, наливая гостю полную чару ароматного взвара, — из вина, вишь, и меду с пряными кореньями сварена. Изрядный по сей части у нас отец чашник. Горе вот только, что сам уж не в меру падок до своих взваров; того гляди, отставить еще придется!.. — словно про себя, в сердцах пробормотал строгий начальник обители.
— Не погневись, святой отче, — заговорил тут Курбский, — коли я спрошу тебя по всей простоте: будет ли, как полагаешь, от запорожцев моему царевичу в ратном деле большая помога?
— Помога-то была бы, как не быть; их хлебом не корми, дай лишь повоевать! — подтвердил отец Сера-пион и, оглянувшись на притворенную дверь, понизил голос. — Но поразмыслил ли ты, сыне милый, на кого ты с ними ополчаешься? На родичей своих, москвичей!
— Но чтобы возвести на прародительский престол настоящего царя московского!
— Да ведь запорожцы-то, как они мне не любы, сказать келейно, народ зело дикий, буйный, конь одичалый без узды, саранча египетская, пламя всепожирающее, пущенное по сухой степи, все кругом себя губящее нещадно…
— Слышал и сам я, отче, будто жгут они, грабят, режут…
— А служителей Божьих — ксендзов польских и монахов живьем в пламя бросают! — в порыве негодования подхватил игумен. — Пусть те не нашей истинной веры, а все же, по своему уму-разуму, Господу Богу служат…
— Неужто, отче, они поступают так и со служителями церкви? Ведь короли польские сами давали войску запорожскому грамоты на защиту святого креста от полчищ мусульманских.
— А что же ты поделаешь с вольницей, у коей ни кола, ни двора, а почасту ни чести, ни совести! Кто ведь идет в Сечь Запорожскую? Всякая голь перелетная с Украйны, с Польши, с Руси, характерники и гультяи, коим терять нечего, беглецы от власти и закона.
— Но у рады запорожской, отче, есть же свои власти, свои законы?
— Как не быть! И ослушники от оных наказываются столь же строго, может еще строже, чем в ином войске. Да закон-то для них писан лишь постольку, поскольку запорожец преступает права своего товариства запорожского. Товариство для запорожца — святыня, что храм Божий: он сам на него не посягнет, ни другим не даст пальцем его тронуть. Зато вне Сечи да на походе для запорожца не писано ни своего, ни иного какого закона, и являет он лютость неслыханную, сатанинскую. Так вот, касатик мой, чью помощь ты противу родной Москвы призываешь! Потекут за ними потоки крови. По долгу пастырскому призываю тебя пожалеть своих братьев, пожалеть и себя: на твоей совести будет кровь их…
На минутку Курбский задумчиво потупился; но вслед затем тряхнул головой и глянул в лицо настоятелю прямо и решительно.
— Ты, святой отче, выполнил долг свой, не препятствуй же и мне выполнить долг мой тому, кто меня к себе, как друга, приблизил, кому я крест целовал и ради кого готов теперь пить смертную чашу!
Суровый служитель Божий, сидевший опершись львиной головою на руку, метнул на говорящего одиноким глазом огневую молнию. Но прямодушная молодость и свежая мощь, веявшая от всего существа юного гостя, разгладили насупленные черты инока.
— Не токмо по долгу пастырскому, но и по доброй памяти о незабвенном родителе твоем (Царствие Небесное!) остерегал я тебя, сыне мой! — заговорил он значительно уже мягче. — Купно с ним, искуснейшим стратигом и воителем, татарву громили и под Тулой, и на Шиворони, и под Казанью, великим градом бусурманским. Что тут огненного бою, стрел и камений на нас пущено было со стен и башен! Когда же под-билися под самые стены, варами начали лить на нас и бревнами метать. Много нас на приступ пошло, мало вспять убралося! Были ж у нас по велению цареву под стены подкопы подведены, бочки с порохом подложены. Кликнул клич князь Андрей Михайлович: «Гей, вы, пушкари мои! Кто на порохе мне зажжет свечу?» Призадумались пушкари, стоят — молчат. «Аль мне, князю, самому идти?» Вышел тут молодой пушкарь: осенясь крестом, зажег свечу…
Рассказчик умолк и как бы в забытьи устремил свой единственный глаз неподвижно в пространство.
— И стены разметало, и город был взят? — досказал Курбский.
Настоятель молча головой кивнул.
— А пушкарь тот что же? И праху его, я чай, не доискалися?
Ответом был такой искрометный взгляд, что Курбский вдруг догадался:
— Это был ты сам, отче?
Отец Серапион не возражал, а, прикоснувшись пальцем к впадине своею вытекшего левого глаза, произнес совсем изменившимся, тихим голосом:
— Тем порохом, чем стены разметало, и свет Божий из очей моих выжгло. В те поры и правое око у меня помутилося. И дал я Господу моему обет такой: буде возвратит очам моим свет Свой, отдать себя на вечное Ему служение. И внял Господь, исцелил меня; стал видеть я правым оком зорче прежнего. Последним иноком принят был в эту самую обитель, а вот к концу д