У него были очень умелые руки, подкручивал ли он колесико проектора, или протягивал тебе бутерброд, или листал рукопись. Помню, как он держал в них деньги и как потом протягивал их какой-то нищенке в Пушкине.
В конце его жизни, когда на него обрушился поток дел и людей, я однажды зашел к нему в сторожку. Он поглядел на меня и улыбнулся, а руки беспомощно и вслепую шарили по столу в поисках ручки, которая куда-то закатилась. И в этом жесте были невероятная боль и предчувствие беды. Потому что с его руками такого никогда не случалось. Не должно было случаться. В него словно вошла трещина усталости.
Основной его жест был – привлекающий. Обнять за плечо. Сжать дружески руку во время трудной исповеди. Привлечь к себе. Ободрить.
Внешности он вообще придавал большое значение. Сейчас не помню, как именно, но он объяснял многое в судьбе Булгакова его внешностью. «Посмотрите, совсем не романтическая. А ему бы хотелось. Он страдал от этого и доказывал… внешность заурядного чиновника при таком таланте!»
И еще – он все время находился в прислушивании – словно там, где-то внутри, в глубине сердца у него были скрыты ответы на все вопросы, то главное, что нужно сейчас собеседнику. Для этого нужно только спуститься туда, вглубь, туда, где живет главное – и ответ придет и принесет жизнь и радость. И он спускался. И выходил с ответом. И все это было для тебя – он сам и Бог, с которым он говорил.
Некоторые иероглифы детства обладают непобедимой силой и свежестью.
Благословение длиной в жизнь
Я уже упоминал, что познакомился с о. А. в кризисном состоянии. Я тогда закончил ту самую поэму, поиски материала для которой и привели меня к священнику, и после этого обнаружил, что не могу ничего написать.
Мысль о стихах вызывала чувство отторжения, тяжести. Постепенно это прошло, но к работе вернуться не удавалось. Мне казалось, что я оглох, что вдохновение, позволяющее делать невозможное и забывать обо всем слишком плотном, ушло навсегда и никогда не вернется. Та беззвучная музыка, больше похожая на прозрачный плот с волшебными, почти бесплотными бревнами в сверкающем или темном потоке, куда-то ушла, а без нее начинать что-либо делать мне казалось бесполезным. Я сказал об этом на исповеди о. Александру.
– У вас есть дача? – спросил он.
– Есть.
– Почему бы вам туда не выбираться осенью, когда там тихо? Поэзия у вас не идет… а вы пробовали писать прозу?
– Пробовал, но давно и не очень удачно.
– Почему бы не попробовать еще раз? Хотите дам сюжет?
– Сюжет у меня есть, – сгоряча ответил я.
– Только не пытайтесь создать сразу шедевр. Делайте записи, наброски, пробы. Черновики, словом. Вы знаете, что Толстой начинал «Войну и мир» как роман о декабристах? А потом из этого вышла совсем другая книга.
– Я попробую.
– Поезжайте. Осень – это феерия.
Я поехал на дачу и прожил там в тишине три недели, набрасывая главы и абзацы. Часть из них пришлось действительно выкинуть, но остальные постепенно стали складываться в мою первую большую прозу, невероятно романтичного толка и не очень умелую. Тем не менее, что-то в ней было, какой-то заряд, который многих читателей сделал счастливей, придал им сил, несмотря на технические просчеты и вкусовые неудачи. Григорий Померанц тогда счел нужным отозваться на эту книжку, которую я дал ему для прочтения в машинописной версии. Удивительно, но он прочел все эти сотни страниц и написал статью «Любовь прозаика и любовь поэта», в которой разбирал позднее творчество Ю. Нагибина и «раннее» – мое, причем неожиданно для читателя оказал предпочтение рукописи, неумелой и нигде не напечатанной в основном, в силу того, что там все еще шла речь о любви, а не о «траханье». Такая оценка и такой акцент для меня были крайне дороги и важны и тогда, и сегодня. Некоторые указатели, оказывается, с детства показывают верное направление, и хотя потом их сносишь и смеешься над теми дорогами, куда они звали, ставишь новые стрелки и знаки и вдохновенно им следуешь, но через некоторое время, пропутешествовав в кузовах грузовиков, плацкартных вагонах и других видах транспорта, обнаруживаешь, что те робкие знаки детства выстояли там, где все остальное рухнуло и теперь мертво, хотя и блестит разноцветной мишурой, как спина не готового к жизни в новых условиях ископаемого ящера. Некоторые иероглифы детства обладают непобедимой силой и свежестью. Именно они вели меня всю жизнь, не давая сделать выбор в сторону не своей, заемной жизни. Снег в курортном городе, сосновые иголки на склоне, кровь на снегу, синий взгляд бабушки за день до смерти, когда я обернулся посмотреть на нее с порога, кот в ногах и закипающая смола на срезе поленьев в печке – вот они, тайные письмена, выпрямляющие жизнь и ее нерасчетливые траектории. Мне всегда везло с теми людьми, у которых такие иероглифы были в цене.
О. Александр был одним из них.
Удивительно, что с тех пор сентябрь – октябрь стал моим творческим периодом, несмотря ни на что. Ни на бессилие, ни на отсутствие денег и возможностей (когда не стало дачи), ни на отсутствие вдохновения – все эти годы мне удавалось чудесным образом выбираться за город сначала с огромной машинкой, подаренной женой священника В. Лапшина, с драконообразной кареткой, весящей пуд, потом с компьютером. Это были разные города и поселки, где меня ждали друзья, покидая на время работы, – деревня под Валдаем по имени Гагрино, где были дикие озера с русалками и водились привидения; Тарасовка под Москвой в дожде и соснах; поселок под Сергиевым Посадом, с ирландскими овчарками и ежевечерним кофе; Красная Поляна с хозяйкой-колдуньей и дольменами, куда мы ходили общаться с духами и где состоялась Олимпиада; курортный городок в Белоруссии по названию Нарочь, где я увидел волны в свету; Михайловское с его могилой, парящей над автобусом с экскурсантами и ей же как с точкой силы для России и Египта, – всего не счесть.
Каждому городку я благодарен. Каждому человеку, помогавшему мне в моих осенних рейдах. И прежде всего тому, кто запустил эту, как оказалось, долгоиграющую машину, влекущую меня, как Африка утку, и по сию пору, – о. Александру.
Он, конечно же, молился о всех нас, и не просто молился. Он сделал то, что я понял и стал робко применять значительно позже, – он начал с себя.
Проблемы с алкоголем
Перед знакомством с о. А. я общался с художниками и строителями, поскольку работал на мозаике в строящемся телецентре, как раз напротив того здания ТВ, где после университета работал совсем в другом качестве.
До стройки – рабочим в магазине – жизнь долго казалась карнавалом и приключением, пока краски не стали выцветать. Я тогда много пил и пробовал наркотики. Без вина я не представлял своей жизни. Мы собирались или у Игоря Семенова – художника и музыканта, либо у Саши Зуева – потрясающего живописца, выставка картин которого недавно прошла в Москве посмертно, и пили, рассуждая о мировых проблемах и некоторых особенностях искусства. Такой образ жизни плавно переместил меня в пространство депрессии, которая едва-едва не переместила меня в еще более отдаленное пространство.
О. А. знал об этой проблеме и отнесся к ней очень серьезно и тактично. Когда я соприкоснулся с жизнью Духа, привязанность к алкоголю стала уходить. В те годы, когда я приезжал в Семхоз, мне удавалось воздерживаться от прежнего образа жизни, и конечно же, не своими силами. Вместо радости общения за бутылкой пришла иная радость и иная сила и заполнила внутреннее пространство. Я тогда решил, что все в порядке, и очень удивлялся, когда о. А. переспрашивал меня – как у вас дела с выпивкой? После его смерти «дела с выпивкой» вышли на первый план, и именно тогда до меня стало доходить, что я держался более или менее в хорошем состоянии в основном на силе чужой благодати. Я сейчас пишу так открыто не в силу самолюбования или ухода от сдержанного тона повествования, я сознаю, что в ряде мест ухожу от «хорошего вкуса прозы», впадая в так называемую вульгарность и нескромность, но, во-первых, то, что я пишу – не совсем проза, а во-вторых, я надеюсь, что опыт, описанный напрямую, при помощи такой вот «пошлой» искренности, может кому-то из читателей пригодиться.
У меня от алкоголя умерли отец, два его брата, племянник (в 18 лет), сестра и дед. На сегодня алкогольный рок остановился только на мне.
В последние годы жизни о. Александр перестал пить вино. Я не знал этого. Однажды, когда мы сидели за столом на дачном участке и ужинали – нас там было человек 10, а о. А. рассказывал, кажется, о происхождении (непроисхождении) демократии в России, хозяин налил ему вина, но он отказался. На удивленный вопрос хозяина: «Почему?» о. А. улыбнулся и поднял руки ладонями вверх к вершине сосны в синем сентябрьском небе: вот мое вино, вот моя радость, сказал он.
Меня это заинтересовало. Проблем с алкоголем у о. Александра никогда не было. Что же заставило его отказаться от вкусного напитка?
Сейчас я знаю причину. В приходе не один я был человеком с «алкогольными проблемами». Это не могло не тревожить священника, знающего и власть алкоголя, и особую предрасположенность к нему некоторых людей. Он, конечно же, молился о всех нас, и не просто молился. Он сделал то, что я понял и стал робко применять значительно позже, – он начал с себя. И это единственно реалистичный путь. На сегодняшний день я в этом уверен, все остальное – религиозная болтовня, сменяемая болтовней политической.
В последний год жизни о. Александр стал наводить справки об обществе «Анонимные алкоголики», первые члены которого принесли в начале перестройки в Россию благую весть. Видимо, он чувствовал, откуда можно ждать поддержки страдающим людям, и хотел войти в контакт с теми, кто излечился. Немного не успел.