Тот запах разложения все еще заставляет меня думать о доме.
Глас качала меня взад-вперед, и, хотя я изображал возмущенную гордость, втайне наслаждался каждой секундой.
– Твоя мать, – начинала она, – невероятное создание…
Сам я никогда не вспоминал маму, едва осознавая, что потерял ее. Но знал, что это важно. Я переставал кормить замороженным жареным рисом крыс Гаттергласс и слушал, открывая для себя, что мама была самым невероятным созданием – Богиней. Также я уяснил, что из всех ролей, которые она играла, роль моей матери была наименее важной.
Но потом и это знаменательное откровение мне прискучило, я соскальзывал с коленей Глас и принимался строить замок из старых жестянок из-под краски. Я действительно не понимал.
Но позже…
Наши воспоминания похожи на города: мы сносим какие-то строения и используем обломки для возведения новых. Некоторые воспоминания – яркое стекло, ослепительно красивое в лучах солнца, но потом настают темные деньки, и они отражают лишь осыпающиеся стены заброшенных домов окрест. Некоторые воспоминания похоронены под годами упорного строительства; их гулкие залы можно никогда больше не увидеть, не спуститься в них, но все же они служат фундаментом всему тому, что надстроено выше.
Однажды Глас сказала мне, что, по большому счету, люди – это воспоминания: воспоминания в их собственных головах, воспоминания о них в головах других людей. А если воспоминания похожи на города, а мы – наши воспоминания, значит, мы похожи на города. Я всегда находил это утешительным.
Если бы десятилетие назад ты спросила шестилетнего мальчика, несущегося за светящейся стеклянной девочкой по теплым кирпичным лабиринтам электростанции Лотс-роуд, он бы ответил: «Конечно, я видел свою маму».
Если бы ты могла заставить его прекратить выпендриваться перед девочкой-лампочкой, испуганной купанием в цистерне с водой, если бы ты могла заставить его оторвать глаза от созерцания того, как она подключает себя в сеть и светится так ярко, точно маленькое солнышко, и если бы ты могла заставить косноязычного маленького засранца сформулировать мысль, он бы рассказал тебе все о своей матери.
«Ты слепая? – спросил бы он. – Глупая? Она там. Вон же…»
…с ним и Электрой, подбивающими друг друга совершить все более самоубийственную глупость во славу своего пола (и плевать, что они разных видов). Он рассказал бы тебе, как бок о бок с мамой сражался с кранами; как они заарканили Луну и оттащили ее в небо, оставив висеть там, словно старую покрышку на веревке. Напомнил бы, что, когда она пела, затихала река и что однажды она испекла ему вот такой огроменный асфальтовый торт (он бы как мог широко раскинул свои недоделанные шестилетние ручки), и он съел его до крошки – конечно, съел, ты что, назвала его девчонкой?
Вот что бы он рассказал тебе, и это было бы правдой, потому что он помнил это, сложив в своей голове стеклянные здания воспоминаний. Пройдет много времени, прежде чем он осознает разницу между фантазиями и более старыми и глубокими истинами, которые они отражали.
Однажды, когда я стал много старше и уже забыл об этих выдуманных почти-воспоминаниях, я подумал, что сейчас наконец-то встречусь с Матерью Улиц по-настоящему.
Я шел по переулку Олд-Кент-роуд, из-за упавшего мусорного бака выскочила бездомная кошка, и – сейчас-то мне это очевидно – я безо всякой причины подумал: «Это Флотилия». Я не сомневался: с минуты на минуту из тени хлынут Кошки, мурлыкающие, шипящие, кишащие блохами. Тут-то я и увижу ее, тут-то наконец узнаю…
Но буквы на уличных знаках не двигались, как бы пристально я на них ни пялился, и, хотя я прождал так долго, что одинокий комочек меха успел найти себе вкусняшку, за которой и погнался, другие кошки за ним не последовали. Лиса – да, а также не заметивший меня продавец наркоты и парочка его клиентов, слишком обдолбанных, чтобы еще замечать, кто там на них смотрит, пока они совокупляются, привалившись к стене, но кошки – ни одной.
И, знаешь что? Больше, чем когда-либо еще, я чувствовал облегчение – потому что все мои фантазии, все те полтгевоспоминания уцелели.
Это чего-то да стоило.
Глава 32
– Вы могли бы, по крайней мере, признать, что понятия не имеете, что делаете? – спрашивает Иезекииль. Он не прилагает усилий, чтобы изменить выражение лица, но, несмотря на то, что каменный рот все еще поет осанну, я замечаю презрительный изгиб губ.
– Я серьезно, – повторяет он, – ибо, если вы упорно делаете вид, что знаете, как вести армию, раздавая идиотские распоряжения, я встаю перед необходимостью объявить своим ребятам, что сын Богини имбецил. Это ударит по боевому духу, но лучше уж так, чем если они станут слушать вас.
Мы находимся на Набережной, на северной стороне моста Челси. Иезекииль стоит на своем постаменте на углу сада Королевского Госпиталя. Тяжеловесная туша старого Викторианского лазарета нависает над нами; он на капитальном ремонте, и я разглядываю леса, нервно оплетающие его кирпичную кожу, но ничего не движется. Возможно, это нормальная, безжизненная сталь, но в последние дни все металлические трубки меня напрягают.
«Расслабься, Филиус», – призываю я себя, стараясь полностью сосредоточиться на Иезекииле:
– А чем так глупа идея? – спрашиваю я, как мне кажется, очень разумным тоном.
– Вопрос глупый.
Остатки моего терпения шипят в раздраженном вдохе:
– Слушай, – рявкаю я, – мы должны найти способ сохранить эффект внезапности, а когда у тебя в распоряжении сотня тонн долбаных ходячих камней, это легче сказать, чем сделать. Я всего лишь предложил, что раз мы вынуждены передвигаться по ночам из-за Лампового народа, то вы, камнекожие, должны держаться, как пустые статуи: волочиться от одного постамента к другому, пока мы не придем туда, куда идем, и Высь ничего не заметит.
Я на самом деле весьма горд идеей, но практически слышу, как брови Иезекииля скребут по карающей коже, ползя вверх по лицу.
Его тон иссушил бы и лишайники:
– Во-первых, мы – Тротуарные Монахи. Почетный караул Богини Улиц; мы не прячемся и не крадемся, и, несомненно, не волочимся.
Во-вторых, вы имеете хоть какое-то представление, как тяжело двигать карающую кожу? Поэтому ее и называют карающей, Высочество. Если вы хотите, чтобы у нас остались силы сражаться, надо идти кратчайшим маршрутом, а не «волочиться» от постамента к постаменту, петляя по городу до тех пор, пока уже не сможем переставлять ноги.
И, в-третьих, вы не «просто предложили», вы сказали это перед моими людьми, в равной степени солдатами и священнослужителями, и они восприняли «предложение», исходящее от божества, – к сожалению для нас всех, представленного тобою, – как приказ. Приказ, который в действительности означает, что они должны прикончить себя самым изнурительным и унизительным способом – и, кстати, почти наверняка вручить победу врагу.
Мне пришлось сказать им, что вы пошутили, и теперь они считают, что у сына их Богини больное чувство юмора. Но это лучше, чем если бы они поняли, что он или заговаривающийся идиот, или, что более вероятно, сумасшедший.
– Послушай, приятель… – начинаю было я, но Иезекииль меня перебивает:
– Я вам не приятель. Я либо покорный слуга вашей матери, обязанный, скрепя сердце, служить и вам, либо человек, который приложит своей известковой перчаткой хайло надоедливого маленького гаденыша, нарушающего заведенный мною порядок. В любом случае, о приятеле речи не идет.
Я так близок к тому, чтобы наговорить ему гадостей, – если он думает, что может взять меня голыми руками, я более чем счастлив проучить его.
– Прекрасно, – шиплю я, – с чего вдруг такая враждебность? Гаттергласс сказала, ты согласен, чтобы я вел их вместе с тобой…
Иезекииль застыл. Будучи статуей, он и так вел себя довольно спокойно, но сейчас стал еще неподвижнее. И это, уж я-то знаю, каждый раз чертовски пугает.
– Можно и так сказать, – он выталкивал слова сквозь сжатые губы.
– Да? А как еще можно сказать?
– Можно сказать, что все это затея Гаттергласса. Сперва я смеялся, потом понял, что он серьезен, и проспорил два битых часа, а под конец он угрожал отдать мое тело обратно Химическому Синоду и удостовериться, что свое следующее воплощение я проведу в абстрактной скульптуре с отверстиями во всех самых неудобных местах. В этот момент, да, полагаю, можно сказать, я «согласился», что вы можете вести их со мной.
– О, – а я-то уже возгордился, воображая себя неистовым полководцем каменного войска. Теперь чувствую, как эта гордость ласточкой ныряет в мой желудок.
– Гаттергласс хочет, чтобы вы находились в пределах видимости, – каменный голос ангела сочится отвращением. – Он хочет, чтобы мы помнили, за кого боремся. Откровенно говоря, я думаю, чучело кошки и пугало были бы лучшими символами ужасающей красоты Нашей Леди, но, к сожалению, у нас есть вы.
Скрежетание камня заглушает любую попытку оправдаться. Широкие серые крылья простираются по обе стороны от Иезекииля, бросая на меня тень.
– Если она хочет, чтобы мы вдохновились, ей следует прийти и вдохновить нас самой, – я слышу в его голосе горчайшую жалобу. – Мне нужны реальные преимущества, не символические. Мне нужна Флотилия, мне нужен Великий пожар, единственное оружие, которого когда-либо боялся наш враг, – он устало выдыхает. – И мне нужен отдых. Мы идем в бой против Короля Кранов, во имя Темзы… Мне нужен Бог. А вместо этого у меня есть вы, – он качает тяжелой каменной головой и уходит, тяжело хлопая каменными крыльями.
Глава 33
В парке Баттерси собиралась армия. Фонари замерцали по берегу реки, белый свет заструился вдоль дороги к мосту Челси – сияющие духи заполнили пустые плафоны. Белосветные разминали свои электромагнитные поля, переговариваясь возбужденными вспышками. Некоторые разжились островерхими стеклянными колпаками, наподобие военной формы, и теперь неумело друг другу салютовали. Виктор, в рваном пальто, пил, прислонившись к столбу, и покачивал головой, наблюдая их энтузиазм.