Сын капитана Алексича — страница 8 из 9

Один раз в полгода у старухи Широковой собираются подруги.

Задолго до этого дня в доме начинается «генеральская» уборка, как говорит сама хозяйка. Яростно моются полы, на окна вешаются белые, скрипящие тугим, жестяным хрустом занавески, фикус и китайская роза протираются постным маслом пополам с уксусом для придания листьям большего блеска.

Старуха Широкова расчетлива, даже прижимиста, но, придерживаясь порядка, установленного самолично ею, она, не жалея денег, щедро накупает муки, свинины, бульонок, яблок, орехов, клюквы, меду и потом с утра до вечера не выходит из кухни, что-то жарит, печет, тушит. На весь дом разносится запах сдобного теста, жареного мяса и чего-то острого, маринованного и, по всей видимости, необыкновенно вкусного.

Внучка Галка и ее отец Василий Васильевич, добродушный гигант, который по сей день покорно слушается во всем матери, ходят на цыпочках и переглядываются: бабка колдует, к ней теперь не подступись!

А она только покрикивает — туда не стань, там не ходи, не наследи, не запачкай!

Наступает торжественный день, прибывают гости, ходят по комнатам, рассаживаются за столом, и старуха Широкова никомушеньки ни слова не говорит, — гуляйте, добрые люди, садитесь где хотите, следите сколько угодно, на то он и праздник…

Широковы недавно переехали в новый дом. В этом доме живут все свои, с одной фабрики. То и дело хлопают двери, звенят звонки в квартирах, соседи навещают друг дружку, чтобы поглядеть, как кто устроился, сравнить, у кого лучше…

Новоселье Широковых совпало с очередной встречей подруг.

— Ты, Вася, как хочешь, а я своих девочек позову, — сказала старуха сыну.

Он кивнул:

— Как хотите, мамаша.

«Девочки» приходят в обычно положенное время — к шести часам.

Две из них — Анфиса Поликарповна и Полина Марковна — живут в этом же доме, только на разных этажах, остальные приехали кто откуда. А самая старая, Анисья Павловна, которую все на фабрике, от директора до учеников, испокон веку зовут тетя Оня, приезжает даже из-за города; с тех пор как вышла на пенсию, она переехала в Мамонтовку, к замужней дочери.

На стол подают бабка и внучка, Галка. Вносят из кухни миски, доверху полные домашних пельменей, блюда с холодцом, с жареной свининой, с пирогами; пироги печь старуха Широкова известная мастерица, и пельмени, надо сказать, удаются у нее на славу — прозрачные, тают во рту, глянешь на них, а они просто дышат.

Хозяйка кланяется, приговаривает:

— Кушайте, девочки, не журитесь, я еще подам…

Смешливая Галка, недавно отметившая свое совершеннолетие, никак не может привыкнуть к слову «девочки». Едва удерживаясь от смеха, она глядит на толстую, вальяжную Полину Марковну, на сухонькую тетю Оню и, опустив блестящие черные глаза, повторяет за бабкой:

— Кушайте, пожалуйста…

«Девочки» исправно кушают. Толстая Полина Марковна, алея клюквенным румянцем, блаженно вздыхает:

— И не захочешь — есть будешь, само собой все в рот лезет…

Старуха Широкова незаметно для гостей поглядывает на дверь. Стыд какой — все уже за стол уселись, а сына, хозяина дома, нет.

«И где его черти носят? — с досадой думает она. — Ну погоди, явись только…»

Она не успевает окончательно разъяриться, как приходит сын. Просунув голову в дверь, он чуть веселее и громче, чем следует, восклицает:

— Кого я вижу!

Мать бросает на него суровый взгляд, поджимает тонкие губы.

— Кого видишь? Людей, известное дело…

Пока он усаживается за стол, она искоса следит за ним подозрительным взглядом и чуть сдвигает брови: может, никто и не приметил, а ей все видно, — недаром опоздал, пропустил где-то рюмочку-другую, не иначе…

Ни разу за весь вечер она не присядет: потчует гостей, то и дело бегает на кухню, подает все новые блюда со снедью, подносит, уговаривает, не забывая следить за каждой гостьей, подмечая, кто ест в охотку, а кто только так, для вида — пощиплет немножко — и дело с концом.

Даже Галка не выдержала, устала и, притулившись на краю стола, уминает за обе щеки пельмени и сдобные пироги. Не переставая дивиться про себя, она следит за бабкой: железные у нее ноги, что ли? Сколько уж лет знает ее, всю жизнь с нею прожила, а все не может привыкнуть к ее выдержке, к неутомимой и безотказной стойкости.

Но не одна Галка дивится своей бабке — все «девочки», знающие бабку не один десяток лет, молча, выразительно перемигиваются.

Постарела за эти годы Глафира, ничего не скажешь, вся ссохлась, съежилась, а все еще увертлива, ловка, до сих пор ястребиные глаза ее словно бы насквозь все видят, а командует она не хуже любого командира:

— Полина, отведай рыбки заливной, Василий сам наловил, а ты, Оня, давай навались на грибки, твои любимые, подберезовики, мы с Галкой летом насобирали. Ты, Фиска, чего нос воротишь? Пирог не по душе? Возьми вот этот, с ливером, сам на тебя глядит, просится…

Подруги покорно выполняют ее приказания. Каждая знает — спорить с нею или, еще того хуже, сказать поперек лучше и не пытаться. Все равно ничего не получится, она на своем поставит!

Каждая встреча «девочек» похожа на предыдущую. И теперешнее новоселье ничем не отличается от прошлых праздников. Так же как и год, и десять лет назад, отпив чаю и отведав все сладкие пироги — с маком, с вареньем, с яблоками и с орехами, подруги начинают петь.

Поют они слаженно, слабыми, но верными голосами. Особенно выделяется тонкий и чистый голос тети Они.

Когда-то лучшей певуньей считалась она на фабрике, не было никого голосистее ее, а уж что за слух, что за память! Услышит, бывало, где-нибудь песню — и готово, уже подхватит, поет, и хоть бы разок сфальшивила!

Галка глядит на нее во все глаза. Неужто это про нее говорили, что первая изо всех красавица была? Неужто у нее были косы каждая с кулак, и белая, словно сахар, кожа, и глаза, как озеро, ясные, с просинью?..

Куда же это все девалось? Вот поет теперь маленькая высохшая старушонка, в чем только душа держится.

Как на Красной да на Пресне,

Нету фабрики нашей известней… —

выводит она старательно, и все кругом подпевают ей, и старуха Широкова гудит басом, а тетя Оня, полузакрыв глаза, заливается:

Ой, подруженьки, на смену нам пора,

Потрудиться аж до самого утра…

Реденькие ее волосы зачесаны назад и примяты полукруглым гребнем, в ушах поблескивают красные сережки. Должно быть, когда-то, давным-давно, мать вдела ей в уши свои сережки, и они прижились у нее, два красных камешка. И лучше всех, наверное, помнят они, какой она была статной, красивой, как, тряхнув головой, распускала косы и они с шелковым шелестом струились до самых ее колен, а люди говорили: «Хороша Оня, до чего ж хороша…»

Вдруг неожиданно переходит тетя Оня на озорную, быструю:

Мы трехгорские ткачихи,

По колено море нам!

«Девочки» оживились, заулыбались. Полина Марковна поводит круглыми плечами.

— Вот это по мне, вот это и есть оно самое, — говорит старуха Широкова и подпевает густым басом:

Если мастер оштрафует,

Нам на это наплевать!

Нигде больше Галка не слышала песен, что поются за столом у бабки. Галка и сама любит петь, только поет она песни всем известные: «Подмосковные вечера», «Космонавты», «Хотят ли русские войны?» А эти, ихние песни, должно быть, никто, кроме старух, не знает и не помнит.

Поют «девочки» не только на традиционных встречах у старухи Широковой. Частенько приходится им выступать и на вечерах в фабричном клубе.

Тогда Алеша Пальчиков, бессменный конферансье и распорядитель, торжественно объявляет:

— Сейчас выступит известный всей фабрике хор наших ветеранов…

И все аплодируют и глядят на ветеранов, а директор Павел Павлович горделиво поясняет гостям из райкома и райисполкома:

— Наши кадровые, цены им нет…

Старухи поют безотказно, иногда, в конце, исполняют свою любимую, баррикадную. Ведь все они хорошо помнят бои пятого года, когда Красная Пресня была изрезана баррикадами и трехгорцы вместе с другими рабочими встали на борьбу против царских казаков.

Во дворе фабрики стоит мраморная доска, на ней золотом высечены имена борцов против царских наемников, есть там и имя Сергея Трофимовича Петухова, бабкиного отца.

Старуха Широкова необычно просительно обращается к тете Оне:

— Давай, Оня, не откажи, нашу, девичью…

И тетя Оня начинает:

По камушкам нехоженым реченька бежит,

Работница-прядильщица на берегу стоит.

Мне не угнаться, реченька, за быстрою водой,

Мне суждено остаться жить с печалью да с бедой.

Осталась, словно звездочка, одна в кромешной мгле.

Осталась одинешенька, одна на всей земле.

Отца убили стражники на Пресненском валу,

Сестру и братьев кинули в холодную тюрьму.

Приду к себе на фабрику, а мастер говорит:

«Хозяин наш пускать тебя к машине не велит».

Как быть, скажи мне, реченька, с кручиной да с бедой?

Осталось, горемычной мне, лишь в воду с головой…

Тихо за столом. Старуха Широкова низко опустила голову, пряча глаза от подруг, а слезливая Полина Марковна откровенно всхлипывает. Молчат старухи, слушают издавна знакомые, горькие слова песни.

Что вспоминается им сейчас? Молодость ли, давно минувшая, темный цех с шумными, безостановочно стучащими машинами, злой, словно пес, мастер, которому только бы углядеть, кого бы за что оштрафовать? Или баррикады на старых улицах Красной Пресни, храпящие лошадиные морды над головой, острая плеть стражника и последний, прощальный взгляд отца, которому уже не суждено вернуться? Или мысленно видятся им зеленые поляны подмосковного леса, и Москва-река, поблескивающая вдали, за деревьями, и тот, молодой, белозубый, веселый, кто, обняв кого-то из них за плечи, все дальше уводит за собой, в глубь леса, туда, где сквозь густую прозелень сосен с трудом пробивается солнечный луч?..