Доев халву, он почувствовал, что наконец насытился, и стал соображать, как ему теперь выкрутиться. «Осталось сорок копеек. На двадцать я куплю фунт мяса, на двадцать — белого хлеба. Спросят, почему так мало, скажу, что мясник обманул: я отвернулся, а он, наверно, в это время снял гирю с весов. А если спросят, где чай? Что бы придумать? А, скажу, что ларек был закрыт. Да, небось они знают, что ларьков в городе уйма! К тому же потребуют, чтобы я вернул гривенник. А я скажу, что потерял его по дороге. И выверну карман, и покажу дырку в кармане, надо заранее продырявить».
Продавец с изумлением смотрел на гримасничающего, жестикулирующего Алты. А тот снова завязал деньги в платок и положил в карман, не заметив, что кончик платка торчит из кармана…
У мясного ларька он почувствовал на себе чей-то тяжелый взгляд, обернулся, за ним неотступно следовал оборванец! Но Алты было не до него. В ларьке рядами висели бараньи туши. Мальчик уставился на них и, как всегда, размечтался: «Эх, приготовить бы соус поострее, да наесться до отвала баранины!» Ему припомнилось, как однажды чабан зарезал барана, и Алты ел сколько влезет. Счастливые минуты! Он вздохнул и обратился к мяснику:
— Хозяин! Свешай-ка мне фунт вон тех жирных ребер!
Мясник взмахнул острым широким ножом, взвесил кусок мяса, завернул его в желтую промасленную бумагу.
— Выкладывай двадцать копеек.
Алты полез в карман за деньгами и обомлел: заветный платок исчез! Алты лихорадочно шарил по карманам, крутился, как собака, над которой жужжит оса, — денег и след простыл. Куда же они могли подеваться?
Он оглянулся — улица была пуста. А где же оборванец, что тащился за ним? Алты вдруг осенило, он хлопнул себя кулаком по лбу, воскликнул: «Ах ты проклятая борода!» — и пулей понесся по улице. Он даже не слышал, как мясник кричал ему вслед:
— Эй, мальчик! Куда же ты? А мясо?
Алты почему-то решил, что настигнет бородача возле лотка с халвой, но там его не было. Алты обежал все окрестные улицы, оборванец как сквозь землю провалился.
Бедняга не знал, что и делать. Ладно, он мог покаянно признаться, что часть денег потратил на халву, клятвенно пообещать сторожам при первой же возможности вернуть им эти деньги. Они бы его простили. Но кто поверит, что остальные деньги у него украли? Подумают, тоже проел.
Занятый невеселыми мыслями, Алты брел по улицам, понурив голову, ничего не замечая вокруг. Он то и дело сходил с тротуара на мостовую, чуть не столкнулся с ишаком, на котором трясся караванбаши́ — погонщик верблюдов. Тот заорал:
— Эй, дурень! Не видишь, куда прешь?
Усатый парень, восседавший на рыжем иноходце, чуть не наехал на Алты и тоже закричал:
— Посторонись, раззява!
Алты, пошатываясь, доплелся до канала Бек, вступил на мост. Под мостом, разделяясь на пять рукавов, текли вешние воды, мутные и тяжелые. Алты смотрел в воду, но видел не свое отражение, нет. Перед ним, как из тумана, возникли жалкие, пропитанные едким дымом землянки сторожей; в одной из них, томясь ожиданием, сидели его товарищи, они ждали возвращения Алты; им мерещился аппетитный запах мясного супа. Мог ли он вернуться к ним, голодным, мечтающим о «пире», с пустыми руками? Целую неделю они не ели горячего, истосковались по простой похлебке и теперь предвкушали удовольствие — вдоволь поесть супа с белым хлебом и запить его крепким чаем. Алты хорошо их понимал: ведь он был таким же бедняком, как и они. Вернись он ни с чем, как же будет смотреть им в глаза? До сих пор он ни разу их не подвел, не обманул, они верили ему. Возможно, и теперь поверят каждому его слову, что бы он там ни наплел. Но каково ему-то будет видеть, как они в молчаливом отчаянии опустят головы и долго так просидят, ковыряя пальцами землю. Нет, он этого не выдержит. Он не вернется к сторожам! А куда идти? До́мой? Но что он скажет своим братьям? Они ведь знают, что он на плотине. Сболтнуть, что сторожей распустили по домам? Сейчас на плотине самая напряженная пора — вот-вот начнется паводок. Это всем известно. Признаться, что сбежал? Тогда не миновать доброй трепки: он уже чувствовал, как на его спине пляшет увесистая палка. Нет, и домой ему путь заказан.
И вдруг перед ним, будто наяву, распахнулись просторы Каракумов. Он увидел кусты саксаула, наливающегося жизнью, колючки с неправдоподобно яркими цветами, осоку, изумрудно зеленеющую под лучами солнца. Пустыня! Какая там весной красотища! Но там же и Поррук-бай, сжимающий беспощадную плетку. А, не сошелся же свет клином на Поррук-бае! И непогоды уже нечего бояться — весна в разгаре. И окот в разгаре, молоко льется рекой.
Славно сейчас в степи!
И Алты решительно зашагал из города, обездолившего его, по направлению к Каракумам. Он шел по дороге, высушенной солнцем, и слабая пыль взлетала из-под ног…
Прошло несколько лет.
Наступил тысяча девятьсот двадцать шестой год.
Лето в том году выдалось изнурительно-жаркое. Трава пожухла от зноя; низкорослые кусты, саксаул — все было каким-то вялым, бессильным.
После полудня жизнь в пустыне совсем замирала.
В один из таких знойных дней у колодца, вырытого в песках, расположилась большая отара. Овцы дремали на солнцепеке. Возле навеса, где прятались от солнца чабаны, в тени лежали два сторожевых пса; они тяжело дышали, высунутые языки свешивались чуть не до земли. Лишь верблюдам, с помощью которых вытягивали воду из колодца, жара, казалось, была нипочем. Они свысока, с гордым презрением смотрели на разомлевших от зноя животных. Но и им лень было пошевелиться; издалека их можно было принять за изваяния из глины.
Томительный покой… Неподвижность…
И чудилось, все окружающе́е́ убаюкано песней туйдука, на котором играл загорелый юноша, примостившийся под навесом.
Это был Алты.
Отара, которую он пас, верблюды, колодец — все принадлежало его новому хозяину, Багыбе́к-баю. Алты работал у него подпаском вот уже больше трех лет. За это время он вытянулся, возмужал, лицо прокалили солнце и ветры, на щеках и верхней губе пробивался темный пушок. Сам Алты считал себя уже совсем взрослым и досадовал, что его все еще держат в подпасках. Он мог бы быть и чабаном; чабаны зарабатывали втрое больше, чем подпаски. Но бай попался жадный, расчетливый, он спрашивал с Алты как со взрослого, а платил гроши. Алты уже подумывал, как бы удрать отсюда. В любом другом месте ему наверняка платили бы как чабану.
В этот полдень Алты остался при отаре один: чабан ушел к соседям. И в лад своим невеселым мыслям подпасок выводил на туйдуке грустную, заунывную мелодию.
Чьи-то шаги заставили его прервать песню и резко обернуться.
К навесу приближались два путника. Они вели в поводу верблюда. Один из них был неприметен, другой сразу обращал на себя внимание — он многим отличался от местных жителей: одежда и сапоги брезентовые, на голове соломенная шляпа. Она делала его похожим на гриб. Усы густые, но аккуратно подстриженные, нижняя губа короче верхней, из-за этого два передних зуба выступали наружу. Но лицо доброе, усмешливое.
Подойдя, он поздоровался с Алты по всем правилам приветственного церемониала, справился о его здоровье и лишь после этого спросил:
— Сынок, у тебя чала[9] не найдется?
Алты кивнул:
— Найдется.
— Будь добр, налей миску, а то совсем уморились.
Он говорил чуть глуховато. Алты посмотрел на него с любопытством.
— А вы кто такие? Куда путь держите?
Незнакомец сел на войлочную кошму, снял пропотевшую шляпу, отбросил ее в сторону, взмолился:
— Ты бы лучше с чалом поторопился, а не с расспросами! Меня зовут Мотды́! Подробности после.
Спутник Мотды, худощавый, с жидкой бородкой, сидел, скрестив ноги, прямо на песке и помалкивал. Алты решил, что это провожатый. Юношу распирало от любопытства, но гостей мучила жажда, и Алты, не мешкая, наполнил миску сюзьмой[10], развел ее водой из колодца; колодец был закрытый, глубокий, и вода в нем холодная, несмотря на жару. Мотды залпом выпил две миски подряд; на лбу, на щеках, даже на подбородке, заросшем черной щетиной, выступили крупные капли пота, а взгляд посветлел, оживился. Теперь Мотды был уже готов удовлетворить любопытство Алты:
— Я, сынок, батрачком. Знаешь, что это такое?
Глаза у Алты округлились:
— Батырачком? Это по-нашему — сильный, когда голодный.
Мотды громко рассмеялся:
— Нет, брат, я и на сытый, и на голодный желудок не слишком сильный!
Алты, подперев кулаками подбородок, раздумчиво смотрел на незнакомца:
— Батырачком. Что же это за слово такое?
— Батрачком, сынок! Понял? Это русское слово. А означает оно… Ну, это такой комитет. Заступник батраков.
У Алты голова шла кругом от незнакомых слов.
— Патраков?[11] Это которые из кукурузы? А чего за них заступаться?
Мотды от смеха затрясся всем телом:
— Ой, уморил! Ха-ха! Из кукурузы! Нет, сынок, батраки — это наемные работники у баев. Чабаны, подпаски, вот ты, например!
— Я — батрак?
— Ну, да. И батрачком защищает твои интересы.
— Чудно́! — недоверчиво протянул Алты.
— Что же тут чудного?
— От чего же меня защищать?
— Как — от чего? Вот, положим, бай платит подпаску гроши, бьет, измывается над ним. Или заставляет работать сверх положенных часов.
— А что такое часы?
— Как? Ты и этого не знаешь? — искренне изумился Мотды.
Алты мотнул головой:
— Нет. Не знаю.
— Ну, брат, — Мотды совсем растерялся, — как бы тебе объяснить… В сутках… А что такое сутки, знаешь? Ну, это день и ночь. Так вот, сутки делятся на двадцать четыре равных части. Каждая из них и называется «час». Понятно? Иными словами: в сутках двадцать четыре часа.
— И вы защищаете тех, кто работает больше двадцати четырех часов?
— Да нет же! — Мотды досадливо поморщился. — Экий непонятливый! Мы — за восьмичасовой рабочий день. Ясно?