Сын Ретта Батлера — страница 44 из 93

Сначала Джон проводил Найта до дома, а потом Найт проводил Джона.

— И что ты решил? — спросил Найт на прощание.

— Я уезжаю, — сказал Джон.

— Ну и дурак.

— Сам дурак.

— Прощай.

— Прощай.

Джон не без усилия попал ключом в замочную скважину и отворил дверь.

— Эй! — крикнул он вслед уходящему Найту. — Ты так и не ответил на мой вопрос — кто?!

— Ответил, — не оборачиваясь, сказал Найт.

Тим Билтмор

Скарлетт отправилась домой на следующий день после того, как проводила Джона.

Она сделала это поспешно, никого не предупредив, словно бежала с места преступления.

«Да, наверное, я действительно преступница, — думала она, когда поезд отходил от перрона вокзала. — Как это называется в юриспруденции? Неумышленное преступление. То есть не запланированное, совершенное под влиянием мгновения, но от этого не менее опасное. Да-да, все так. Не менее опасное…»

Проводы Джона были очень грустными. Сын молчал всю дорогу до порта и, как только прибыли, сразу же поднялся по трапу, бросив на прощание:

— Счастливо оставаться.

Скарлетт не ушла. Она ждала, когда пароход отойдет от причала, в надежде еще раз увидеть Джона. Но он не вышел на палубу, как большинство отплывающих.

Корабль отплывал медленно, и Скарлетт до боли в глазах всматривалась в людей, которые махали провожающим руками и кричали что-то, чего разобрать было нельзя из-за низкого протяжного гудка парохода.

Джон так и не появился.

Она знала причину такой холодности сына, она и сама винила себя, может быть, куда больше, чем Джон. Именно поэтому она села в поезд и, как преступница, бежит из Нью-Йорка.

Наверное, это случилось тогда, когда она сидела рядом с Тимом за столом на том самом приеме. Она с удивлением и некоторым испугом вдруг почувствовала себя неловко. Она давно уже не обращала внимания на то, как смотрят на нее мужчины, не говоря об остальных. Это когда-то в молодости ей было важно выглядеть в глазах окружающих красивой, независимой, изящной. Потом это волновало ее все меньше. А с некоторых пор любое общество, любые взгляды были ей безразличны. Нет, это вовсе не означало, что она могла кое-как одеться, кое-как причесаться, что она совсем не следила за модой. Но все эти приятные женские хлопоты отошли на второй план и приобрели совсем иную окраску. Так было принято. Это было прилично. Пожалуй, только одно ушло из ее облика безвозвратно — небольшая доля кокетства.

И вот теперь она вдруг почувствовала себя неловко в этом темном и наглухо закрытом платье, с гладкой аскетичной прической, со скромными маленькими сережками. Она тогда посмотрела на свои руки. Как давно она не приводила их в порядок. То есть она, конечно, стригла ногти, но раньше руки ее являлись как бы маленьким произведением маникюрного искусства, а теперь были просто аккуратными руками обычной медсестры.

А ей почему-то хотелось нравиться. Именно нравиться, а не быть просто приятной собеседницей. От этого желания Скарлетт чуть в голос не расхохоталась над собой.

«Старуха, — сказала она себе, — что с тобой случилось? Ты совсем свихнулась на старости лет?»

Но самоирония не помогла. Все равно ей хотелось нравиться.

Она видела, что и другие дамы в доме Билтмора не лишены этого желания. Их строгие платья тем не менее были украшены этой легкой женской игрой. Они носили красивые броши, колье, бусы и серьги. Кое-кто рискнул даже на небольшое декольте. Ну и уж конечно, все красили губы и подрисовывали глаза.

Скарлетт раньше не обращала на это внимания. Сразу же после смерти Ретта ей казалось кощунством выглядеть красивой и привлекательной, но потом это превратилось в привычку. И теперь ей за эту привычку стало неловко.

«Да ведь я, черт возьми, женщина, как-никак! — думала она. — Почему я должна смеяться над этим? Возраст? Но, кажется, французы говорят: женщине столько лет, на сколько она себя чувствует!»

А Скарлетт никогда не чувствовала себя старухой. И была в этом абсолютно права. Она сохранила и гибкий стан, и пышные малоседеющие волосы, морщины не избороздили ее лицо, хотя возле глаз и появились тоненькие лучики, но они скорее намекали на аристократичность. Никто и никогда не дал бы Скарлетт ее лет. И ведь она ничего особенного не предпринимала для этого.

И еще на том приеме она безошибочно угадала, кто явился причиной всех этих перемен в ней.

Билтмор. Тимоти Билтмор, конгрессмен, джентльмен, вдовец.

Она почувствовала эту тягу сразу же, как только они поздоровались у двери. И потом, когда оказались за столом рядом, она уже считала, что так и должно было случиться.

О чем они говорили?

О разном: о своих детях, о поездах, о надвигающемся двадцатом веке, о политике даже. Но говорили они в самом деле о другом — друг о друге.

Нет, Скарлетт была уже, конечно, не девочкой, она не верила всерьез в любовь с первого взгляда, она подробно и досконально перебрала в памяти все, что было связано с Билтмором, и поняла-таки истоки этой своей тяги к нему.

Билтмор чем-то неуловимо напоминал Ретта.

Было что-то порочное в его лице, что закрывало от посторонних глаз его ранимое сердце. Была парадоксальная манера говорить. Был вдруг застывающий тяжелый взгляд из-под насупленных бровей. И улыбка. Это была улыбка Ретта. Всегда чуть насмешливая, скуповатая, мужская.

Скарлетт сразу согласилась пойти с Билтмором на следующий день в ресторан, где хороший его друг будет праздновать свое шестидесятилетие.

— Мне кажется, там будут люди, которые смогут помочь вам, — сказал Билтмор.

Но даже если бы он этого не сказал, Скарлетт все равно согласилась бы.

И они пошли в ресторан. И там он действительно познакомил ее кое с кем. Но на следующий день они отправились в синематограф, а потом на прогулку…

Да, это было какое-то наваждение. Она вовремя это поняла. В тот самый момент, когда еще можно было вот так сесть на поезд и исчезнуть. Потому что позже у нее не хватило бы на это сил. Позже никакая вообще сила не оторвала бы ее от Тима.

«Я успокоюсь, я отойду, я чуть-чуть приду в себя, — говорила она себе, — и напишу ему письмо. А может быть, не напишу. Он поймет все и так. Да, наверное, ничего больше не надо. Только останется чувство благодарности за эти волшебные дни, которые вернули мне молодость».

Двадцатый век

В Италию Джон приехал в самый канун Рождества.

А Рождество в Италии, и особенно в Риме, — это праздник всем праздникам. Насколько уж религиозна Америка, но и ей в этом смысле далеко до Италии.

Улицы, дома, магазинчики, повозки, тумбы, заборы, даже тротуары были убраны и украшены так, словно целый год люди только этим и занимались. Цветы, гирлянды, статуи Девы Марии и маленького Иисуса были повсюду. Даже на пустынной деревенской дороге, по которой Джона от станции везла коляска, запряженная белой лошадкой, стояли тончайшей работы фарфоровые статуэтки с непременными лампадками или свечечками, с цветами у подножья.

И сразу на Джона снизошло умиротворение. Он перестал думать о Нью-Йорке, о газете, Найте и Эйприл, он успокоился и не злился больше на мать, жалел теперь, что толком не попрощался с ней. Он смотрел в чистое и глубокое небо, вдыхал прохладный, пахнущий травами и ладаном воздух, и мысли его были только о великом, несуетном. Он думал о том, что по этой земле ходили когда-то святой Петр, Леонардо да Винчи, Данте, Вивальди… Любая страна гордилась бы даже одним из них, а здесь родились десятки, сотни гениев…

Он думал о том, что наверняка у Америки еще все впереди, ведь его родина так молода…

Он думал и о Боге.

В каюте корабля лежала Библия, и он вдруг начал читать ее. Скучное поначалу чтение все больше захватывало его, сначала просто как красивая легенда, потом как первоисточник всего, что создало на земле искусство, а потом могучая Божественная мудрость, данная человеку, захватила его своей бесконечной, неземной, небесной силой.

Как это сложилось, что он именно Библию читал в дороге и оказался здесь в канун Рождества, в стране, где торжествовало христианство…

До Калабрии Джон добрался быстро, хотя все, что попадалось ему на пути, было достойно самого длительного и пристального знакомства.

Край это показался Джону прекрасным по-своему. Здесь было очень тепло, днем даже приходилось снимать пиджак. Пальмы, туя, кипарисы, длинные свечи тополей — все было зеленым.

Местечко, где жила Мария, было небольшим. Оно раскинулось на северном склоне холма, южная часть была отдана виноградникам.

В маленькой гостинице, где поселился Джон, его приняли очень радушно. Портье немного говорил по-английски, потому что плавал когда-то моряком на торговом флоте и выучил язык в портах.

— Нет, сэр, сейчас вам не надо идти, — сказал он Джону, который расспросил его о семье Джованни. — Сейчас поздно. Уже все легли спать.

— Только восемь часов вечера, — удивился Джон.

— Люди здесь ложатся рано, рано встают. Вам лучше всего прийти к Джованни днем, часов в десять. У него будет свободное время.

Джон оставил вещи в гостинице и пошел побродить по городу. Действительно, на улицах народу почти не было. Несколько человек сидели в кабачке, попивая красное вино, один старик сидел на стуле возле собственного дома и читал газету. На площади перед костелом стоял господин в белом костюме и, задрав голову, смотрел на золоченый крест.

— Нет, это не интересно, — сказал господин по-английски самому себе.

Он повернулся к Джону и спросил что-то по-итальянски.

— Извините, я не знаю языка, — ответил Джон.

— Ну, какой-то же вы знаете, — ничуть не удивился джентльмен. — Я спросил: как вам кажется, а что, если эту церковь немного наклонить?

— Наклонить? Зачем?

— Ну, вроде Пизанской башни! — ответил джентльмен, раздраженный непонятливостью Джона.

— Не стоит, — сказал Джон.

— Вот и я подумал — неинтересно.

— Вы художник? — спросил Джон.