Теперь Вениамину оставалось только ждать. Но если он избежит смерти — это знак, что ему следует стать доктором.
Каждый день, пока Вениамин ждал, не заболеет ли он, он думал о том, что надо пойти к фру Андреа в дом кожевника. Но так и не пошел.
Кожевник тоже не заболел и не умер. Умирали только молодые. Софус был шестнадцатый. Этого было уже больше чем достаточно.
Андерс приехал за Вениамином на новой шхуне. Она называлась «Лебедь».
— Господи, что же это такое? Что они с тобой сделали? — спросил он, не успев войти в комнату на чердаке.
Вениамин невольно подумал, что фру Сёренсен перестала говорить: «Было бы счастье, да одолело ненастье».
Чтобы загладить впечатление, которое он произвел на Андерса своим жалким видом, Вениамин протянул ему свой аттестат. Они вместе изучили его. Андерс потер лоб и сказал:
— Недурно! Недурно! Идем! Здесь тебе нечего больше делать.
И он был прав.
КНИГА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 1
Каждое движение бесконечности совершается благодаря страсти, и никакие рефлексии не в состоянии вызвать движение. Это и есть тот самый беспрерывный прыжок в нашем существовании, который объясняет движение…
Можно спросить у себя: что заставляет человека сделать выбор? И существует ли у него вообще выбор? Проплавав несколько месяцев с Андерсом, я понял, что из меня никогда не получится ни моряк, ни купец. Не знаю, был ли Андерс разочарован или вздохнул с облегчением в тот день, когда я сказал ему, что хочу поехать учиться в Копенгаген. Во всяком случае, он не стал меня отговаривать. И ничего не сказал о том, что учение стоит больших денег.
По рекомендации Юхана я поселился у вдовы Фредериксен на Бредгаде, как все называли эту улицу. На самом деле она называлась Норвежской, и мне следовало выбрать ее уже за одно название. Вдова Фредериксен была женщина не богатая, но вполне состоятельная. Первым делом она решительно заявила, что я нисколько не похож на брата. Лишь несколько месяцев спустя я понял, что это было поставлено мне в заслугу.
Сначала Копенгаген испугал меня. Но долго жить в страхе невозможно, и в конце концов я уступил любопытству. Только тот, кто сам побывал в подобном положении, может представить себе, что я испытал, когда первый раз вошел в вестибюль университета.
Постепенно я втянулся в студенческую жизнь и выучил все студенческие песни. Кроме того, я проштудировал одну из книг Меллера, посвященную вопросам женственности, но ни за что не признался бы, что открыл для себя много нового. Студент вообще не должен ни в чем признаваться, он должен изучать и обсуждать вечные вопросы. Должен посещать пивные и получать приглашения на балы.
Вековые деревья с могучими стволами и развесистыми кронами стали моими друзьями. Через них осуществлялась моя непосредственная связь с небесами. Дома эту роль выполняли горы. В Рейнснесе, когда осень превращала ветви деревьев в голые торчащие сучья, у меня во рту появлялся металлический привкус. В Копенгагене же деревья даже часть зимы сохраняли листву. Мороз изменял ее, покрывал глазурью, но она держалась.
Естественно, ни с кем из знакомых студентов я не мог поделиться своими мыслями. Это открыло мне глаза на то, что после смерти матушки Карен я начал думать как старик.
Относительно быстро я привык к высоким домам, скоплению людей, датскому языку и успокоился. Но где-то в глубине души еще тлела лихорадка, вызванная этим сильным впечатлением. Объяснить это мне было бы трудно.
Что рядом с шапочкой студента
Убор апостола Петра?
Погибнет мир или спасется —
Студент средь мудрецов пасется
В веках белесых, как легенда,
С утра и до утра.
Из-за добра дерутся снова…
Лишь мысль — его добро. Иного
Нет у него добра.
Так писал Меллер в своей книге для студентов. Я посещал студенческую коллегию Регенсен и пел вместе со всеми, а чаши с пивом ходили по кругу, как трубки мира. Позже я предпочел ходить в коллегию Валькендорф. Там каждый пил из своей кружки. И праздники свидетельствовали о щедрых карманных деньгах, которыми располагали студенты.
В Валькендорфе я познакомился с Акселем. Он был сыном пастора из Лимфьорда, его отец был лично знаком с Грундтвигом [11]. Аксель немало гордился тем, что имел право считаться одним из самых испорченных пасторских сыновей в Дании. Он был высокий, светловолосый и ироничный. Говорил как судья и был напичкан всякими историями, как могильщик.
Постепенно мы выделили друг друга из общей массы. Мы вместе занимались философией и слушали лекции профессоров Сибберна и Расмуса Нильсена. Кроме того, нам предстояло серьезно познакомиться с зоологией, физикой, ботаникой и химией. Это было необходимо, чтобы перейти к изучению медицины.
Преподаватели утверждали, что на основе этих наук и у нас появится определенная «точка зрения на природу и ее тайны». Эти тайны были достаточно скучны, и мы быстро сообразили, что Копенгаген скрывает другие тайны, тоже достойные изучения.
У Акселя были большие связи. Мы с ним ходили на балы. Я скоро усвоил, что девушки, с которыми мы встречались на балах, неприкосновенны. Все они были чьими-то дочерьми. С ними нельзя было даже потанцевать, если ты предварительно не был внесен в их блокнотики. Человека, явившегося сюда чуть ли не с Северного полюса, это могло даже напугать. Но в конце концов ко всему привыкаешь.
Мне пришлось заново учиться танцевать. По мнению Акселя, я танцевал как слон. Мы украдкой упражнялись в коридорах Валькендорфа. Аксель тоже был тяжел и неповоротлив. Он утверждал, что в датских пасторских усадьбах не танцуют.
Мало кому из студентов приобретение знаний доставляло удовольствие. Им было важнее вырваться из дому, избавиться от школьной дисциплины или же просто шататься по королевской столице. Изящная словесность занимала только женщин, но никак не мужчин.
Мужчины изучали науки, слушали лекции и спорили о политике. Меня это удивило и разочаровало. Но я не подавал виду.
Тем не менее именно литература сделала нас с Акселем, так сказать, побратимами. Однажды вечером перед Новым годом я рассказал ему, как в грустном одиночестве встречал Рождество у вдовы Фредериксен на Бредгаде. Я тогда с большим трудом читал в оригинале «Госпожу Бовари» Флобера.
Мы с Акселем сидели в кафе, которое называлось «Аптека», и я пытался втолковать ему, что нашел у Флобера подтверждение всем своим мыслям. Аксель решил, будто я хочу выглядеть умней, чем есть, но отнесся к этому спокойно.
— Интеллигентные люди приходят на землю, чтобы убедиться в том, что все повторяется, и даже благословить этот порядок, — трагически произнес я.
— Не вижу в этом ничего особенного, — улыбнулся Аксель.
Я сделал вид, что не заметил намеренной насмешки в его словах, и продолжал развивать свою мысль. Он покорно слушал, не скрывая скуки.
— Повторяется все, не только такие само собой разумеющиеся вещи, как прием пищи, работа желудка, движение конечностей; люди влюбляются, интригуют и тому подобное. Решительно все повторяется в этом вечном хороводе. И все имеет один-единственный конец. А именно бессмысленную смерть! — проговорил я, почти, не переводя дыхания.
Аксель вздохнул, пока я набирал в легкие воздух. И между прочим, дважды поправил мой датский язык.
— Конечно, я понимаю, что поэт хотел показать нам также и великую трагедию. Но все заслонила форма. Она чересчур плоская.
— Ты рассуждаешь как старик! И ты слишком буржуазен. Я читал, что французская буржуазия хотела посадить Флобера в тюрьму. — Он засмеялся.
— Я буржуазен? — с негодованием воскликнул я.
— Конечно, потому ты и сердишься. Ведь это всего лишь литературное произведение. Верно? Что в этом романе такого необычного?
— Он считается неприличным.
— Почему?
— Из-за образа Эммы Бовари, — нетерпеливо объяснил я и хотел снова углубиться в философию. Но Аксель этого не допустил.
— Объясни, что в ней представляется тебе неприличным? — с интересом попросил он.
— Ну-у… — Я замялся. — Это не так легко объяснить.
— Ты считаешь, что о таких женщинах, как Эмма, не стоит писать? — Аксель улыбнулся.
— Она заставила доктора, своего мужа, произвести операцию новым методом. Он с этим не справился. Для нас, будущих докторов, этот момент должен быть особенно важен. Между прочим, я мог бы сделать это гораздо лучше. Я имею в виду — написать книгу, — похвастался я.
— Напишешь, когда перестанешь быть красной девицей, — весело сказал он.
Я покраснел и замолчал. Невозможно было угадать заранее, что скажет этот пасторский сынок.
— Ты просто не читал этот роман.
— Да, не читал. И мне надоели твои словоизвержения. Давай лучше поговорим о Бодлере, — предложил Аксель.
— Это трудно, — признался я.
— Почему? После трех кружек пива ты всегда начинаешь читать его стихи!
— Это другое дело.
О Бодлере я не мог говорить ни с кем. Мне было стыдно, что его стихи производили на меня такое сильное впечатление. Действительно, я несколько раз читал их вслух. И потом раскаивался в этом. Для меня стихи Бодлера — чистая магия. Меня одинаково очаровывало и описание длинной похоронной процессии, и надежда поэта, которая поднимала свой черный флаг над его склоненной головой.
— Самое лучшее в стихах Бодлера — это женщины, — сказал я, пытаясь найти хоть что-то, что было бы интересно нам обоим. К тому же это была правда.
— Почему же?
— Они такие неистовые. Жестокие, буйные, опасные. В них есть что-то нечеловеческое.
— Ты хочешь сказать, что их можно взять с собой в постель и они избавят тебя от тоски по живой женщине? — спросил он.
— Не знаю.
— Не могу поверить, что тебя так интересует поэзия! Ты просто хочешь показать, что очень начитанный и умный. Хвастаешься, как все норвежцы! — Аксель захохотал.