Между тем Парфе Гулар, поклонившись самым комичным образом и чуть не рухнув на колени под тяжестью брюха, стал ждать расспросов, исподтишка посматривая на капуцина, который явно не собирался уходить.
Во второй раз тень улыбки осенила тонкие губы старого монаха, и он сказал очень мягко, с легким итальянским акцентом:
— Вы можете сбросить маску, сын мой, вам незачем более утомлять себя. Хотя отец Жозеф Трамбле не из наших, он будет присутствовать при беседе. Оказывая ему этот знак доверия и уважения, коего не удостаивался еще никто, я воздаю должное его высокому уму.
С видимым удовольствием Парфе Гулар вновь обрел серьезный облик, что так разительно менял выражение его лица.
А старик объяснил изумленному отцу Жозефу:
— Этот смиренный монах, презираемый вами, и есть тот агент, о котором я вам говорил.
Человек, получивший впоследствии известность под именем «Серого Преосвященства», а сейчас занимавший всего-навсего пост младшего приора монастыря капуцинов, глубоко поклонился монаху Парфе Гулару, а тот без всяких возражений принял эту неслыханную честь.
— Простите меня, отец мой, — сказал Жозеф Трамбле, — я был обманут, как и все! Невероятно! Считая предназначением своим управлять людьми, я научился распознавать их слабости и читать в их душах, словно это открытая книга. Но вашу великолепную игру я не сумел разгадать! И теперь вижу, что ничего еще не познал… что я не более, чем дитя. Вы преподали тяжкий урок моей гордыне… и я постараюсь извлечь из него пользу.
Одобрительно кивнув, старик промолвил своим мягким спокойным голосом:
— Да, вы еще дитя! Но не потому, что вас обманула эта комедия… а потому, что никак не можете решиться прийти к нам… потому что сомневаетесь в силе и мощи Общества Иисуса!
Пристально глядя на своего собеседника, он слегка покачивал головой, словно бы давая ответ некоему внутреннему голосу. Затем, показав рукой на Парфе Гулара, застывшего в почтительной позе, иезуит продолжил:
— Вы видите одного из самых уважаемых членов нашего ордена: в течение долгих лет он с несравненной ловкостью, не ослабевая духом и не жалуясь, исполняет работу, превратившую его в посмешище всего города и навлекшую на него презрение всех, кто носит сутану… Почему? Потому что он получил приказ. Приказ же был дан ему во имя блага Общества и ради прославления Господа нашего. По уму своему и знаниям отец Гулар мог бы претендовать на то, чтобы стать одним из князей Церкви, светочем религиозного мира. Ему это было известно, и, возможно, сам он стремился именно к этому, но во исполнение приказа он без колебаний и споров принес в жертву свое законное честолюбие. Он отрекся — по крайней мере, внешне — от своего ума, он сокрыл познания свои. Так что теперь принято говорить: глупый, как Гулар, неуч, как Гулар. Ибо ему был дан приказ, и он безропотно подчинился. На его месте так же поступил бы и самый последний из солдат Христовых… но, вероятно, никто не сумел бы исполнить эту роль столь совершенно.
Старик бросил на неподвижно стоявшего монаха взгляд, в котором мелькнуло быстрое, как молния, выражение нелепости, а затем вновь обрел свой привычный величественно-безмятежный облик. Выпрямившись и вскинув голову, он продолжал:
— И сам я, Клод Аквавива, верховный глава, генерал ордена, один из преемников святейшего Лойолы, кто я здесь? Отец Клаудио, смиренный, бедный и никому не известный итальянский монах, коего из милости приютили по вашей рекомендации в этом монастыре. Отец Клаудио, которому оказывают почтение лишь в силу его преклонного возраста и который вполне этим удовлетворяется… ибо того требуют интересы ордена.
Аквавива встал. Высокого роста, тощий и очень прямой, нeсмотря на свои шестьдесят семь лет, он устремил кроткий взор на отца Жозефа, слушавшего его с величайшим интересом:
— Скажите мне, отец Жозеф, знаете ли вы другой религиозный орден, чьи вожди оказались бы способны на подобный пример преданности и самоотречения? Нет! Вы не сумеете назвать ни одного. Всюду вы увидите, как личные интересы и устремления берут верх над интересами и устремлениями ордена. И что же получают они взамен? Совершеннейшее ничто. Золото да какие-то титулы… сущие пустяки, безделица.
Он принялся расхаживать по комнате, смотря в пол и размышляя вслух:
— Да, именно жертвенный дух, именно железная дисциплина, каких нигде нельзя встретить, и составляют нашу силу! Повсюду люди жаждут чего-то добиться, блеснуть, затмить соперника. Каждый обладает волей, и воля эта направлена исключительно на достижение личных целей… У нас не так. Тысячи и тысячи людей сливаются в одно, в один ум, в одну волю — ум и волю генерала ордена. Он управляет телами их, разумом, совестью; он оживляет их своим дыханием. Во исполнение его приказов ничтожный человек в один прекрасный день предстает существом высшего порядка и слепит блеском своим остальных. Напротив, личность высокоодаренная покорно прозябает в безвестности, если генерал считает это полезным. Но как в тени, так и в сиянии славы оба члена ордена действуют только в соответствии с указаниями верховного главы, а, следовательно, стремятся лишь к достижению целей, намеченных им во имя вящей славы Господней. Вот почему наш орден, хотя его травят, преследуют, объявляют вне закона, изгоняют, стоит непоколебимо и становится еще сильнее именно тогда, когда всем кажется, будто с ним покончено.
Он приблизился к отцу Жозефу, устремил на него острый проницательный взор.
— А вы с вашим мощным умом, — произнес он, — вы, посмевший сказать, и я хвалю вас за это, что рождены властвовать и управлять людьми, вы, ощущающий в себе непомерное честолюбие и жаждущий достичь вершин власти, что делаете вы здесь, у капуцинов? На что вы надеетесь?
Помолчав, он продолжил едким тоном:
— Вы станете приором этого монастыря, генералом вашего ордена, одного из богатейших в стране, я это знаю. А что потом? Вы грезите о пурпурной мантии… вы будете кардиналом… начнете оказывать влияние на государственные дела… достигнете поста первого министра… все склонятся перед вашей мощью! Об этом вы мечтаете? Не сама власть вас прельщает, а ее блеск, внешняя пышность, показное величие.
Он посмотрел на капуцина с некоторым пренебрежением, однако голос его вновь обрел мягкость:
— Вы дитя! Слушайте же… Я бедный монах, слабый старик, стоящий на краю могилы; я ничего не значу, я, можно сказать, не существую… но я генерал Общества Иисуса!
Он выпрямился во весь рост, став величественным и грозным, а в кротком взоре его вдруг появилось холодное властное выражение. Не повышая голоса, он отчеканил:
— И мне принадлежит Испания, мне принадлежит Италия, передо мной дрожит папа, Франция в моих руках… да, я понимаю, что вы хотите сказать, и сейчас отвечу вам.
И он повторил, подчеркивая каждое слово:
— Франция в моих руках! Я простер длань свою над Империей, и скоро и она будет принадлежать мне… равно как и Англия. Для меня не преграда и океан. Африка, обе Америки, обе Индии заполнены моими солдатами и будут принадлежать мне. Вся вселенная будет моей! Она будет принадлежать мне, генералу армии Иисуса!
Он раскинул руки широким властным жестом, будто хотел схватить и прижать к своей худой груди эту вселенную, которую провозглашал своей собственностью. Внешне кроткий и безобидный старик выглядел в эту минуту могучим и страшным полубогом.
Он заговорил вновь, заговорил жестким суровым тоном, и слова его падали, словно топор палача:
— Теперь я отвечу на ваш протестующий жест. Франция еще не принадлежит мне, хотели вы сказать? Король Генрих, победитель Лиги, всех покоривший и всех примиривший, изгнал меня из этой страны: так ему показалось. Так показалось всем! Глубочайшее заблуждение, сын мой! Из французского королевства изгнали сто или двести священнослужителей, открытых членов нашего сообщества. И провозгласили на весь мир: «Мы избавились от иезуитов!»
Зловещая улыбка появилась на губах старца.
— Но здесь остались тысячи и тысячи наших собратьев, которых никому бы и в голову не пришло заподозрить. И они продолжали трудиться во тьме… Вижу, вас это удивляет, — тут Аквавива пожал плечами. — Вы удивились бы еще больше, узнав, сколько собратьев находится в вашем монастыре. Мои солдаты есть во всех монастырях Франции, они есть во дворцах и в хижинах. Сам Лувр не является исключением: они есть там, но о них никто никогда не узнает, разве что я приму иное решение. Вы сами, если примкнете к нам, останетесь для всех приором капуцинов. Итак, я могу сказать, что никогда не покидал эту страну. Я вернулся вполне официально, и мне удалось добиться отмены постановлений, заклеймивших позором наш орден. Но король чинит нам препятствия, хотя смертельно нас боится. Король мешает мне! И я его приговорил: он будет казнен! Дни его сочтены. Он уже мертв!
Повисло тяжелое, трагическое молчание, которое вновь нарушил Клод Аквавива:
— Преемник его будет моим единомышленникам… мы позаботимся о том, чтобы воспитать его соответствующим образом. Вот почему я уже сейчас имею право утверждать: Франция принадлежит мне. Я убедил вас?
Он сделал паузу, как бы желая дать собеседнику время проникнуться его словами, и продолжал:
— Вы грезите о наслаждении, даруемом внешним блеском власти. Представьте же себе неизмеримо более сильное наслаждение того, кто может сказать, подобно мне: «Великие завоеватели, великие министры, великие монархи, пред которыми склоняются миллионы человеческих существ и чьи имена будут греметь до скончания веков, вы исполняете мою волю, вы подчиняетесь мне, безвестному старику, имя которого никто не вспомнит уже через пятьдесят лет!» Эти прославленные, могущественные владыки мира являются не более, чем марионетками, а я дергаю за ниточки в безмолвии своей одинокой кельи и легким движением пальца привожу их в движение, заставляя действовать так, как угодно мне. И это происходит потому, что я — преемник великого Лойолы.
На мгновение он застыл, скрестив на груди руки, скрытые широкими рукавами сутаны. Оба монаха слушали его, затаив дыхание и боясь пропустить хоть одно слово. Он же был очень спокоен и холоден, но лицо его уже обрело привычное выражение кротости.