Сын Валленрода — страница 1 из 63

Сын Валленрода

I

Они миновали группу немецких, затем польских паломников и сразу же за бугром увидели костел, древние строения монастыря и толпу, растекавшуюся у подножия горы. Свернули на проселок. Здесь, как обычно по храмовым праздникам, уже расположились со своими ларьками торговцы булками, сластями и предметами культа. Не сходя с велосипедов, ребята пробирались сквозь плотную толпу. Харцерская форма вызывала настоящую сенсацию. Вероятно многие видели их здесь впервые. Харцеров узнавали, встречали теплыми улыбками, веселыми, но не лишенными удивления возгласами, провожали взглядами. Они отвечали на приветствия и, осторожно маневрируя, объезжали приветствовавших. Заверяли, что поживут здесь несколько дней до окончания праздника, и приглашали в лагерь, на харцерский костер. Жаркий солнечный день предвещал теплый вечер и приятную встречу при свете яркого пламени. Дорога, огибавшая древнюю, испещренную лишаями стену, вела к лесу. Он вставал темной стеной всего в трехстах метрах от монастырского холма и тянулся до самого горизонта. Ребята, нажимая на педали, быстро преодолели это расстояние, спешились у опушки, выбрали место с видом на луг, где зацветал фиолетовый татарник, и принялись расставлять палатки. В сумерках явились на вечернюю мессу. Стоя по четыре в ряд на паперти, благоговейно внимали праздничной службе. Станислав попал сюда впервые. Храм показался ему слишком мрачным. От стен словно веяло холодом, роспись неяркая, без позолоты и украшений, которыми изобиловало убранство других храмов. Даже изваяния, стоявшие кое-где у стен, поглядывали на паству как будто исподлобья, и хоть так же, как и в его городе, носили немецкие имена, ему труднее было уяснить, что Heilige Peter — это святой Петр, Heilige Johan — святой Иоанн, а Heilige Georg — святой Георгий. Но вот умолк орган, и на амвон вступил проповедник. Зачитал цитату из Библии и начал проповедь. Он говорил по-немецки, и теснившиеся на паперти харцеры слушали его молча, торжественно держа конфедератки на руке, согнутой в локте. Вдруг Станислав заметил, что взгляд проповедника задержался на их дружине. Может, виной тому была излишняя мнительность, но ему показалось, что в этом взгляде таится раздражение. Нет, он не ошибался. Когда ребята дружно склоняли головы и как один истово осеняли себя крестным знаменьем — святой отец грозно хмурил брови. Внезапно он сменил тему. Заговорил о необходимости соблюдать простоту в одежде, о том, что не подобает входить в храм божий в непристойных, богопротивных одеяниях, а выставлять напоказ рогатые шапки — вообще чистейшее святотатство. Нетрудно было догадаться, кому адресовались эти слова. Богомольцы начали оглядываться. Харцеры опустили руки, на которых так торжественно держали свои головные уборы. Станислав сделал то же самое, но кровь закипела у него в жилах. Они бывали во многих храмах, и ни разу немецкий священнослужитель не решался сказать им такое.

Богослужение завершилось крестным ходом, возглавленным прелатом Улицке, которого провели под руки под золоченым балдахином в облаках кадильного дыма. По окончании шествия польские паломники из соседних деревень обступили харцеров. Выражали свое сочувствие, громко или тихо возмущались несправедливостью суждений проповедника и советовали не придавать значения этому инциденту. Но скопление польской паствы вокруг харцеров не на шутку встревожило монахов. Они возбужденно обсуждали появление на храмовом празднике непрошеных гостей.

— Откуда взялись здесь эти язычники? — возмущенно спросил прелат Улицке, когда в темной ризнице ему помогали снимать пышное облачение, пропитанное запахом кадильного дыма.

— Это же католики, отец прелат, — неосмотрительно брякнул один из молодых послушников.

Прелат побагровел от ярости:

— Католики? Ведь это те самые люди, которые в день святого Иоанна устроили языческий шабаш. Полиция едва спасла их от расправы возмущенного населения. Говорят, они там ужас что вытворяли. Какие-то вакхические танцы, скабрезные песни…

— В храме они вели себя безупречно, — сказал проповедник. — Я выставил бы их вон, если бы мог найти хоть малейший повод. Говорят, разбили лагерь.

— Что значит разбили? Собираются здесь остаться? — вспыхнул прелат. — Боже избавь. Немедленно прогнать! Они возбуждают у паствы опасные иллюзии. А кроме того… завтра сюда пожалует следом за ними гитлерюгенд. Того гляди, устроят нам погром в храме за то, что впустили туда обмундированных полячишек. Боже праведный, тяжким испытаниям подвергаешь ты слуг своих. Мало того, что мы вынуждены защищать твою святыню от посягательств язычников, приходится еще испытывать страх перед собственными детьми.

Вечером из монастырских ворот выплыла группа монахов. Они вели под руки пожелавшего лично обойти свою паству отца прелата, уже не столь торжественно облаченного, более доступного, милостивого, интересующегося, как люди расположились на ночь, как творят вечернюю молитву, и готового щедро одаривать своими благословениями. Его тотчас узнали. Повстречавшиеся по дороге паломники при виде прелата преклоняли колени, восславляя в его лице всевышнего, целовали край сутаны или падали пред ним ниц, раскинув руки. Женщины шептали в экстазе: «Прелат Улицке, прелат Улицке…» А он шествовал мимо — воплощение достоинства, чуткости, милосердия. Однако мысли пастыря занимал лишь пылающий костер. Прелат увидел его еще из окна, а теперь пламя, подсвечивающее снизу кроны сосен, неожиданно возникло из-за поворота монастырской стены. Вокруг костра толпилась уйма народа. По подсчетам монахов, которые доносили о малейшем движении в лагере, собралось там около трехсот человек. А громкое пение на польском языке привлекает все новых и новых паломников.

— Откуда в немецком государстве столько варваров? — произнес разгневанным голосом пастырь, всматриваясь в огонь, пляшущий на опушке. В этот момент до ушей его долетели мелодия и слова харцерской песни. Прелат Улицке не говорил по-польски, но, прожив семьдесят лет на землях, где язык этот слышался чаще, чем немецкий, понимал многое. По вечерней росе отчетливо доносился звонкий голос:

Лес, и костер, и вечер,

И ветром песня встречи —

Дружина, пой, дружина,

И будь всегда едина!

Бодрствуй, бодрствуй, будь едина![1]

— Что за дикие вопли! — кипятился прелат. — Брат Герхард, — обратился он к одному из монахов. — Пусть ко мне немедленно явится главарь этих каннибалов!

Когда брат Герхард в сопровождении нескольких монахов направился в сторону пылающего костра, прелата одолели сомнения. Сперва разозлился на самого себя: не оказывает ли он слишком большую честь варвару, допуская его пред свои светлы очи? Хотел даже отменить приказ, но брат Герхард был уже на довольно почтительном расстоянии. И тут прелат вспомнил, что за спиной этих «скаутов-язычников» стоит их национальная организация и находящееся в Лондоне Международное бюро скаутов, с которым последнее время вожди гитлеровской молодежи неизвестно зачем и, пожалуй, безуспешно пытались стакнуться. Вспомнил и о недавнем отказе освятить харцерское знамя. Эта возмутительная история докатилась до самого Ватикана, а пастор, кажется Шмидке, был вынужден оправдываться как мальчишка перед кардиналом Бертрамом. Прелат Улицке от возмущения не находит слов: как мог кардинал, один из столпов немецкой церкви, стать на сторону польских смутьянов?

Наконец-то брат Герхард препроводил «главаря каннибалов». Это был вожатый дружины Дукель, на редкость добродушный и спокойный человек, которого никогда и ничем нельзя было вывести из равновесия. Уходя, он поручил Станиславу следить за порядком у костра и неторопливо последовал за братом Герхардом. Еще во время мессы он подумал о неизбежности встречи с монастырским начальством. Предчувствовал, что объяснение будет не из приятных. Святой отец ждал в окружении своей свиты. Не успел Дукель поздороваться, тотчас на него обрушилась лавина, гневных слов:

— Здесь не место для военизированных организаций! Либо вы немедленно снимете свои мундиры и переоденетесь в гражданское платье, либо свернете лагерь и покинете это святое место. Всевышнему угодно видеть здесь набожных паломников, а не агитаторов великодержавной Польши. Даю вам час времени. Уходите или переоденьтесь и смешайтесь с христолюбивыми немецкими поселянами. А еще… если надумаете остаться… никаких варварских песен. Петь разрешается исключительно по-немецки. Господь не любит варварских языков. Все… Прошу передать это своим боевикам.

Дукель знал, с кем имеет дело, — прелат Улицке был известен своими антипольскими выступлениями, — и с трудом сохраняя спокойствие, слушал его речь.

— Мы не боевики и не военизированная организация, — резко бросил он прямо в скрытое под капюшоном, едва различимое во мраке лицо. — Мы носим на груди изображение той же самой богородицы, что и вы. — Дукель достал из-за пазухи медальон, но прелат Улицке едва скользнул холодным взглядом по овальной бляшке, повернулся к нему спиной и вместе со своей свитой двинулся в сторону монастыря. Дукель спрятал цепочку с серебряной ладанкой и, ощущая ее холодок на груди, направился к лесу.

Когда он входил в лагерь, монахи уже разгоняли собравшихся у костра богомольцев. Словно заботливые ангелы, взмахивая крыльями — широкими рукавами подрясников, они оттесняли своих заблудших агнцев от нечестивого огня. Вкрадчивыми словами осуждали поведение паствы, старались объяснить всю постыдность участия в светских, хуже того, чуждых немецкому народу игрищах.

— Расходитесь, — взывали они. — Возвращайтесь к вечерним молитвам. Не огорчайте господа и пресвятую деву своим отступничеством. Уходите быстрее. Ибо не во славу господа зажжен этот огонь.

И богомольцы волей-неволей расходились.

— Что все это значит? Чего они от нас хотят? Зачем вызывали? — допытывались ребята, обступив Дукеля.

— Мы должны снять мундиры или убраться отсюда.