Сын Валленрода — страница 24 из 63

й связи. Первым его желанием было крикнуть, что отец погиб вовсе не за то, о чем они думают, его попросту погнали на фронт, под пули. Но Альтенберг сдержался. И голос гестаповца помог ему в этом, голос, лишавший дара речи. Удивительно знакомый, где-то уже слышанный. Лицо Станислав видел впервые, но голос слышал. Наконец, вспомнил. Это был голос польского офицера. Мнимого посланца воеводы Гражинского. Это был тот самый человек, который требовал, чтобы Дукель организовал диверсионную группу. Умолял помочь полякам. Теперь он изъяснялся по-немецки, но голос был тот же самый. Не изменился.

Станислав смотрел на этого человека, который, по словам Дукеля, явился затем, чтобы вызвать войну, смотрел и пытался понять, сколь велика должна быть жажда убийства, если обуреваемый ею ради достижения своей цели соглашается даже корчить шута.

Между тем гестаповца разозлило слишком затянувшееся молчание.

— Тебе предоставляется право выбора, — резко бросил он. — Мы в гестапо никого не принуждаем вступать в сделку с собственной совестью. Напротив, наш долг способствовать тому, чтобы люди выражали свои подлинные взгляды. Итак, я спрашиваю, хочешь ли ты быть немецким солдатом и верно служить фюреру?

Станислав прекрасно понимал, на что обрек бы себя и семью, если бы отказался от предложения гестаповца. Он сказал «да», хотя никогда еще произносимое им слово не возбуждало в нем большего протеста. Против этого слова восставало все в нем. Когда он, разбитый и подавленный, возвращался домой с сознанием, что вскоре должен будет поделиться с близкими своими перипетиями, в ушах немолчно звучал голос гестаповца: «Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит почетное право служить в армии… Ты немецкий гражданин, и тебе принадлежит…» И невозможно было отделаться от этого голоса.

Через несколько дней Кася и мать провожали его на вокзал. День был солнечный, но еще прохладный. Дворники сгребали в городских цветниках прошлогоднюю листву, которой утеплялись на зиму розы, пахло влажной после дождя землей. В воздухе ощущалось приближение весны. Мать судорожно хваталась за его рукав. Кася то и дело заглядывала в лицо, словно желая лучше запомнить брата. Обе беззвучно плакали. Когда он предъявил в кассе повестку о призыве и получил бесплатный билет, мать достала из сумочки фотографию отца и сунула ему в руку.

— Возьми, — сказала она. — Он там погиб, но тебя предостережет в трудный час.

Станислав хорошо знал, что тут не может быть никаких параллелей, однако, уважая ее право на иллюзии, принял этот жест с надлежащим трепетом. Спрятал фотографию в бумажник и поцеловал мать в лоб. Она заплакала в голос. Поезд уже стоял у платформы. Шла посадка. Множество новобранцев отбывало вместе с ним в том же самом направлении. Немецкие семьи тоже прощались со своими отпрысками. Кое-где слышался женский плач и суровые наказы отцов, чуждых телячьих нежностей, желающих своим сынкам всегда быть мужественными. Повсюду слышалось «Хайль», кто-то упоминал фатерлянд, провозглашались здравицы в честь Гитлера и угрозы по адресу французов. Гомон голосов сливался с тяжелым сопением паровоза. Мать просила писать почаще, а Кася беспокоилась, как бы не раскрошился кекс, который она испекла и положила ему в котомку. При этом сама понимала нелепость своих слов, а он их почти не слышал.

Станислав обнял мать и сестру.

— К чему эти слезы, мама? Война долго не протянется. У французов мощнейшие укрепления. Немцы поломают себе зубы и угомонятся. Подпишут мирный договор, и делу конец.

— Дай-то бог, Сташек, дай-то бог. Лишь бы ты только домой вернулся. Помни, ты должен вернуться… И… — тут она понизила голос, — не убий, Сташек. Помни, никого не убивай, ни единого человека…

Он утвердительно кивнул, зная, что это для него непреложно как десять заповедей. Приближалась минута отъезда. Немецкая речь зазвучала громче. «По вагонам. Отправление!» Мать бросилась ему на шею, он почувствовал ее слезы на своих щеках, потом слезы сестры, холодные от ветра, горькие, и сам чуть не расплакался. Вырвался из объятий и вскочил на подножку вагона. Поезд тронулся. Толпа дрогнула и медленно потекла вслед за покатившимися вагонами. Сквозь многоголосый гомон и невообразимую мешанину восклицаний, исполненных подлинного отчаяния и высокопарных трескучих лозунгов, пробивались два голоса — матери и Каси, — кричавших по-польски:

— Возвращайся, Сташек, возвращайся! И помни… ни единого человека!

V

Каптенармус наметанным глазом точно определил его размер.

— Отличная выправка, парень, — сказал он, выдавая Станиславу вещевое довольствие. — Ты образец немецкого солдата. — Альтенберг принял комплимент с каменным лицом. Придерживая переброшенные через плечо вороха обмундирования и белья, новобранцы расходились в расположения своих рот. Это были просторные, высокие помещения, перегороженные шкафами, в каждом отсеке стояли по две двухэтажных койки, столик, табурет и настольная лампа с металлическим абажуром. Еще до посещения склада Станислав занял место в одном из таких отсеков. К нему присоединился какой-то блондин с расплющенным боксерским носом. Он прибыл почти одновременно с Альтенбергом, их группы объединили еще на вокзале и повели в город. Раз… два… три… четыре… левой… левой… — до сих пор звучало в ушах. Прогулочка. Все еще в штатском, непривычные к воинским порядкам. Несмотря на усилия унтер-офицеров, которых послали за ними на вокзал, новобранцы ломали строй, мотали головами вверх-вниз, и поэтому колонна скорее напоминала фуру с огурцами на ухабистом проселке. Вдобавок ритм марша нарушали путавшиеся в ногах сумки и чемоданы. Было их человек триста, и такой колонны оказалось достаточно, чтобы на какое-то время приостановить уличное движение, которое имело довольно специфический характер. Броневики, грузовики, понтонные платформы на конной тяге, мотоциклы с колясками, штабные «козлы» и санитарные автобусы — весь арсенал военно-транспортных средств полностью оккупировал небольшой городок. Да и тротуары все были заполнены военными. Штатские терялись в этой массе всевозможных мундиров. Но тем не менее с любопытством поглядывали на шествующих по мостовой новобранцев. Да, любопытно поглядеть на такое пестрое сборище, особенно незадолго до его полнейшего преображения. Часа через два их не отличишь друг от друга, и такими — да простится ему — их будет брать на мушку неприятель, удивляясь, что место отправившихся к праотцам в атакующей цепи занимают с виду совершенно такие же солдаты. Но пока что они все еще были шагавшей в ногу толпой, разношерстным сбродом. Он сам — в кепке, кургузой теплой куртке и узких брюках, заправленных в носки, — походил на собравшегося в дорогу велосипедиста. На боку болталась харцерская котомка с лямкой через плечо, глаза тревожно бегали по сторонам. Смущало обилие новых впечатлений. Узкие, извилистые улочки городка, превращенного в военный лагерь. Вполне приличные. Когда-то здесь было тихо и уютно. Теперь гудит, как в пчелином улье, нет — как на полигоне. На стенах, между балконов, увитых цветами, воинственные лозунги. Особенно возмутил его призыв: «После Варшавы — Париж!» Станислав плюнул в сердцах. «Гады, гады!» Его теперешний сосед, шагавший впереди, оглянулся. Черт с ним, пусть слушает! Наверняка не понимает. Ну, а если и поймет, не свяжет с лозунгом. Вот еще призыв, но иного рода: «Служи во славу фюрера и отечества!» Это начертано уже на воротах казармы. За стеной шестиэтажное, подковой, здание из темно-красного кирпича. Kaserne. Казарма. Пересчитали, проверили списки. «Hier, здесь!» С учебного плаца путь лежал в расположения рот и на вещевые склады. Клетушка. Прежде чем отправят на фронт, придется какое-то время пожить здесь. Две двухэтажные койки в отсеке. Значит, придут еще двое. Налицо пока один в полосатом костюме. Только что вернулся со склада. Тоже с охапкой обмундирования на плече, в руках поясной ремень и пилотка. В соседних закутках уже идет переодевание. Люди разуваются, сбрасывают кальсоны, жилеты, свитера. Пестреют на спинках коек штанины штатских брюк, рукава разноцветных рубашек, подтяжки. Все меньше гражданских, все больше солдат. Некоторые уже разгуливают по проходу с глуповатыми улыбками. Озираются по сторонам, расправляют плечи, втягивают живот, выпячивают грудь, допытываются друг у друга, как выглядят в новом воплощении, впрочем, заранее ожидая положительного отзыва. Но показательнее всего смех. Нелепый утробный гогот, полный самодовольства. Серое мундирное сукно почему-то внушает чувство гордости.

— Гражданскую одежду можно отправить домой в посылке, — раздается голос обер-ефрейтора. — Оберточная бумага и почтовые марки продаются в солдатской лавке.

— Думаешь, это барахло еще когда-нибудь пригодится? — спросил «полосатый». Он вытащил ремешок из своих безукоризненно отглаженных штатских брюк и с отрешенным видом взглянул на Станислава.

Господи, этот парень говорит по-польски! Откуда он тут взялся? Приехал с эшелоном из Пруссии. Как попал сюда? Альтенберг пригляделся к нему внимательнее.

— А ты намерен обосноваться здесь навсегда?

Франт спустил брюки до щиколоток, обнажив волосатые ноги.

— Здесь, пожалуй, нет. Скорее на каком-нибудь французском кладбище.

— Глупости болтаешь! — возмутился Станислав. — Ты поляк?

— Если говорю по-польски, значит, поляк. А тебя я еще по дороге раскусил. Ты громко ругался. И выдал себя. Ни один поляк, разозлясь, не скажет Scheiß, а только «дерьмо», хоть бы в совершенстве знал немецкий.

— Ты прав. Как тебя зовут?

— Пеля. Антоний Пеля.

— А откуда ты?

— Из Польши. С Поморья.

— Из Польши? — Станислав недоверчиво покосился на соседа. — И получил повестку? Ведь призывают только родившихся в рейхе.

Они принялись облачаться в полученные со склада доспехи. Фланелевое белье, шершавые суконные шаровары со шнуровкой на икрах, куртка с металлическими пуговицами. Пеля с явным неудовольствием оглядел немецких орлов, отштампованных на пуговицах.

— Они считают, что я тоже родился в Германии. Поморье — это рейх. Хотя еще несколько месяцев назад находилось в пределах Польши. Тут, видишь ли, такая история… Появляешься на свет божий, высовываешься из колыбели и видишь: Польша… Ну, думаешь, порядок — родился поляком. И вдруг через двадцать лет тебе заявляют, что родина твоя — рейх. И ты немец. Нет, отвечаешь, извините… Разве память у меня отказывает? Польский столяр мастерил мне колыбельку, более десяти лет я ходил в польскую школу и польский фараон врезал мне дубинкой за то, что я кричал: «Долой Пилсудского! Да здравствует генерал Галлер!» Так при чем же тут рейх? А они свое. Ты немец, получай повестку и не канителься. Тогда я на это: дескать, немцам не являюсь, а в вермахт пойду как поляк.