– То – что? – попробовал надеяться граф.
– Прошлый раз мы слишком поздно поняли, что можем сделать, затем ужасно много время истратили, убеждая людей помочь, – прищурился Ноттэ, ругая себя за приступ отчаяния и постепенно обретая обычное хладнокровие логики, путь оно и требовало немалых усилий воли. – Сейчас время не упущено. Но увы, я не осилю замысла, иной опыт надобен, куда более полный и цельный… Пока что я должен всё обдумать. А вы… Граф, возвращайтесь в город. Найдите плясуний. Двух, это самое малое. Где хотите добудьте, ясно? Лучше трех, но после недавних проповедей Паоло, рехнувшегося на укреплении догм, и одна танцующая с ветром – уже чудо.
Граф вскинулся было отстаивать веру и патора, но мгновенно осознал, как и с чьей процессией, а следовательно и косвенной помощью, в долину явилась болезнь. Поник, раздавленный новостями до окончательной неспособности шевельнуться.
– Патор на сей раз даже и не виновен, зря не возводите напраслину на Башню. Паоло играл в иную игру, пусть и грязную, как вся политика. Заигрался, а вернее, его переиграли, – Ноттэ и глянул на графа остро, внимательно. – Так учтите, найти надо двух плясуний. Да: скоро прибудет второй посланник королевы, нэрриха Кортэ. Проводите его в город и передайте ему тоже мое распоряжение оказывать помощь в поиске женщин. И в охране – тем более.
– Исполню, – тихо и твердо пообещал граф.
– Кого увел в горы Эо? Полагаю, ему понадобился пленник королевских кровей. Если он морит людей чумой, он расстарается дополнить замысел и войной… Так?
– Да. С ним герцог Валериан.
– Значит, тропа над обрывом, за ночь они дошли до перевала и там их могли ждать… Одолжите коня, граф. Теперь остался лишь один быстрый и совершенно безумный способ догнать Эо. Придется воспользоваться. Он дрался в крепости?
– Убил два десятка моих лучших людей, не меньше пострадало орденцев в багряном, черные тоже учитывают потери, – с раздражением бросил граф, вспоминая неудачу засады. – Покалечил и того поболее. Мы ничего не смогли! Он будто неуязвим, он…
– Прекрасно, лучше не бывает, – улыбнулся Ноттэ, спохватился и виновато пожал плечами. – Простите… Я радуюсь тому, что он устал, за одну ночь не восстановится. Значит, можно хотя бы надеяться его одолеть. Все же я заметно младше, мой опыт неполон.
– Я желаю вам попутного ветра, – граф неожиданно для себя самого вспомнил и использовал старинное вежливое пожелание для нэрриха.
Ноттэ улыбнулся второй раз, куда теплее, и медленно поднялся с камня. Дождался, пока подведут свежего коня, устроился в седле. Граф, пусть и ощущая угрозу смерти, не утратил любопытства – и это понравилось Ноттэ. Парма лично отправился сопровождать посланника королевы – и выяснять, какой путь, неведомый лучшим проводникам, позволяет догнать Эо и его пленника, уже одолевших перевал?
Практичность приграничья позабавила Ноттэ: коней для гвардии в Тольэсе – если судить по тем, что под седлами – закупили на юге, у врагов и еретиков. И не переживали по поводу греховности подобного торга. В долине оценили южных коней – не особенно крупных, но замечательно резвых и выносливых, особенно в горах. Вооружение у людей полковника и у него самого, как заметил Ноттэ, тоже не здешней выделки: в потертых неукрашенных ножнах скрыта сабля средней длины. Южная работа, клинок не парадный – боевой, да и привычка к нему имеется.
Всякий раз бывает больно встречать людей, приглядываться и находить интересными, но сразу же ощущать близость утраты. Сегодня вы не успели толком познакомиться, а завтра, того и гляди – сделается слишком поздно, – украдкой вздохнул Ноттэ…
Кони вырвались с каменных осыпей на траву речного прибрежья и понеслись во весь дух, норовя обогнать все ускоряющееся, ворчливо гомонящее течение. Ноттэ осадил коня у начала ущелья, принимающего реку в свои тесные объятия.
– Здесь меня следует ждать, желательно с запасным конем или даже двумя, мало ли, как сложится, – велел он.
Спрыгнув наземь, Ноттэ стащил башмаки и привязал к поясу. Потоптался, успокаивая дыхание и настраиваясь. Река разговаривала со скалами. Рычащее эхо гуляло в тенях, дробилось, перекатывалось. Серость предрассветья делала буруны невнятными, прятала спины камней, накрывала тенями глубокие заводи поодаль, у скальных боков. По уму рассуждая, следовало бы дождаться рассвета… Но умный нэрриха не полез бы в долину вовсе, опознав издали и без ошибки черный ветер болезни.
Всего два шага разбега по влажному песку, по острому крошеву камней, ранящих стопы первыми укусами боли. Рывок – и Ноттэ, скользя, первый раз коснулся пружинистой поверхности воды, оттолкнулся и сделал второй шаг, третий… Скрытый в пене буруна камень ранил правую стопу, Ноттэ оттолкнулся от твердого основания, пробежал еще два шага по воде – и снова напоролся на острый клык скалы. Вскрикнул: теперь и левая нога порвана до кости. Еще прыжок…
– Все же они умеют так, а я не верил, – невнятно донесся голос графа, наблюдающего с берега за бегом нэрриха. – Эй, удачи!
– К черту! – рявкнул Ноттэ, сомневаясь, кого именно упоминает – коня или суеверие…
Темная ледяной вода лизала кровоточащие стопы, то принося облегчение, то отнимая чувствительность и сразу же коварно подсовывая камень-невидимку. Река играла с нэрриха, отчаявшимся бежать без тропы и света, наугад. В скалах хохотало эхо, звук бил по ушам, река бесновалась все яростнее. Ноттэ ругал себя последними словами за самоуверенность: он слышал от учителя, что по ущелью Боли можно пробежать, если не останавливаться и не щадить себя. Но за широкими плечами Оллэ, поделившегося своим мнением – бессчетные походы на северных речных ладьях и хищных морских драккарах. Следовало еще на берегу помнить и это: всякий нэрриха выкраивает «можно» и «нельзя» по своей мерке…
«Ты не глупи, туда не лезь, – прищур мелких, блекло-голубых глаз Оллэ словно бы блеснул в отсвете пены, так отчетливо прозвучала в памяти его речь. – Пробежать можно, но без крайней нужды и я не сунулся бы… Видишь, какая штука, малыш: поскользнешься раз – и ты пропал. Ноги переломаешь, там нет надежных камней, нет ни единого островка для отдыха. Пока бежишь, иногда опираясь на камни, чтобы обрести снова доступные тебе – сколько их, шесть? – так вот, шесть шагов по воде… пока бежишь, ты жив. Может статься, жив… Округлые голыши давно лежат в воде, копят скользкость. Острые бритвы новых камней в каждый скальный оползень ныряют в пенную воду, прячутся и таятся до поры, ждут добычи. При свете в ущелье немногим лучше, чем ночью, даже в полдень там воздух вроде молока, непрозрачен ничуть. В нем висит густеющая сырость, и не дышишь вроде, а пьешь и захлебываешься … – Оллэ улыбнулся в усы, – а еще радуги. Они – самая страшная ловушка ущелья! Красота небывалая. Глянешь, отвлечешься и пропадешь. Все там обман и все – смерть, даже сама красота.»
Ноттэ мчался по ущелью, задыхался от спешки и боли, спотыкался, увязал в воде и снова вырывался на скользкие бока камней, на упругую поверхность бурунов и перекатов. Он ловил ртом воздух – и кашлял, получая лишь воду, брызги, пену. Грохот давно лишил нэрриха слуха, а боль и усталость – ощущения времени. Каждый шаг казался последним, сделать следующий не было никакой возможности… Ноттэ все равно прыгал, рвался вперед, проклинал свое упрямство и длинный язык Оллэ, наболтавшего невесть что.
«Можно пробежать»… Нельзя! Но – надо.
Когда в прихотливом узоре струй появились первые лоснящиеся проплешины относительно спокойной воды, Ноттэ не поверил себе. Оскалился, отчаянным усилием завершил прыжок. Зарычал, исполнил еще три невозможно трудных шага по воде – до большого камня. Это был почти остров: скользкий, но относительно надежный. Едва коснувшись его, Ноттэ стал падать, уже не заботясь о целости костей, не пытаясь смягчить удар. Зачем? Новой боли он не почувствует, даже сломав обе ноги и заодно спину…
Прошло, видимо, довольно много времени: Ноттэ осознал это, отстраненно наблюдая за светлеющим боком скалы. Постепенно силы накопились, неуемное от рождения любопытство вынудило ворочаться, тревожа тело и усугубляя боль.
И вот уже Ноттэ хватило сил перевернуться на спину. Небо оказалось серо-розовым – в вышине дышало утро, грело серый туман. Рассвет перебирал россыпи драгоценных камней, по одному вставлял их в оправу из пены, собирая мозаику радуг. Ноттэ улыбнулся, окончательно соглашаясь поверить: он жив и даже не жалеет об этом… Тело кричит о непосильности пути, запоздало обманывает и пугает. Но путь пройден, и ни одна связка не растянута, ни одна жила не лопнула. А что оглох – так это пустяки, в ушах вода, да к тому же рядом, в полулиге от ущелья – Небесный клинок, один из красивейших водопадов, какие доводилось видеть за всю жизнь. Не самый высокий, но мощный, каскадный, в три яруса. Грохочет он – оглушительно.
Ноттэ сел, медленно потянулся, проверяя тело. С усмешкой рассмотрел и потрогал лохмотья штанов, обрывки рубахи. Оглядел и синяки на руках, разбитый локоть, глубоко рассаженную от стопы и до колена левую ногу. Багровый ушиб на бедре…
– До свадьбы заживет, – громко заверил себя Ноттэ.
Рассмеялся собственной глухоте и безусловной точности сказанного. Связывать себя с кем-то? Зачем, если жизнь нэрриха – такая вот река, а люди… люди всего лишь рыбаки на берегу. Одни приходят, другие уходят, но река течет, и нет ей конца и начала, и не иссякает вода её жизни век за веком.
Было удобно размышлять в покое, хотелось продлить это интересное безделье, сулящее отдых. Умный нэрриха никогда не полезет в дела людей, не имея в том выгоды. У людей нет правых и виноватых, займи любую сторону – и ты качнешь весы судеб, а что станет итогом движения, заранее предугадать невозможно. Ноттэ по личному опыту знал: всё лучшее и безусловно справедливое легко обращается своей противоположностью. Он сам однажды наказал гранда-отравителя… и тем возвел в сан патора не менее грязного интригана. Он вынудил ничтожество стать совестливым. И что – принес пользу людям и стране? Двадцать лет Эндэра жила мирно. Но орден Зорких копил силу и злость, соседняя Тагеза подкармливала орден Постигающих свет, обагряя их рясы не краской – кровью еретиков, что угодно Башне и неоспоримо. В то же время король из рода Траста продавал и предавал родню, и никто не сместил его, потому что угодный нэрриха Ноттэ фальшивый покой мешал вареву политики кипеть в полную силу… На юге казнили верующих в Башню, превращая их в мучеников – и кротость патора вызывала уже не молитвенный восторг, а ропот недовольства.