На косых столах раскинулись непонятные Ивану Лукичу чертежи. В углу возвышалась рама с натянутой на ней плотной бумагой. Размерами и белизной рама была похожа на киноэкран. Никаких живых картин на экране не было. На бумагу легли жирные, карандашом начерченные контуры Журавлей. Егорлык от Птичьего до Янкулей был отмечен извилистой синей стежкой.
Ничего не было в том плохого, что Иван засучив рукава старательно готовил свой диплом. Отцу только бы радоваться! Но Ивана Лукича огорчало то, что сын Иван со своим непривычным для Журавлей делом, вся та молва, которая давно, завертелась вокруг генерального плана перестройки Журавлей, сделали книгинский дом как бы вторым центром в селе. Сам того не желая, сын-архитектор начал заслонять собой отца… По этой причине Иван Лукич ложился спать и вставал с мыслью о том, что так, чего доброго, Иван может стать хозяином в Журавлях и люди начнут ходить не к Ивану Лукичу, а к Ивану… Думки были прилипчивы, они сделали Ивана Лукича молчаливым, мрачным. Закрывшись в кабинете, он часами не пускал туда даже Сашу…
Как-то ночью, возвращаясь в Журавли, Иван Лукич сказал Ксении, чтобы возле кургана остановила машину. Порылся в портфеле, достал полбутылки водки, хлебнул из горлышка, молча закусил огурцом. Луна светила ярко, от машины на дорогу легла горбатая тень. Ксения отчетливо видела мрачное, постаревшее, с отвислыми усами лицо Ивана Лукича, и ей было страшно.
— Можно ехать, Иван Лукич? — робко спросила она.
— Погоди, Ксюша. — Иван Лукич тяжело вышел из машины. — Пойдем на курган, Ксюша… Полюбуемся простором… Ноченька-то какая месячная!
— Вы идите один…
— Я хочу с тобой, Ксюша… Пойдем!
И Ксения повиновалась. Грузно ступая, Иван Лукич не спеша поднимался на курган, мял сапогами сухую, войлоком лежавшую траву. Ксения шла следом и дрожала, как от холода. На кургане Иван Лукич не стал любоваться далью, а приблизился к Ксении, взял ее за холодную, мелко вздрагивающую руку, как берут ребенка, когда хотят его приласкать, и сказал
— Может, это и грешно, Ксюша, может, и не надо было бы тебе знать!..
— Не надо! Не говорите ничего, Иван Лукич… — Что? Или сама догадалась?
— Разве я маленькая!.. Только не надо!
— Это хорошо, что такая догадливая. — Хотел усмехнуться и не смог. — И оттого, что догадалась, мне, легче сказать давно, Ксюша, я люблю тебя… И не знаю, счастье это мое или несчастье,
а только люблю тебя не той любовью, какой обычно любят и какой я когда-то тоже любил… Вот в чем беда! И ты должна понять…
— Ничего не хочу понимать! — крикнула Ксения и вырвала руку. Отбежала шагов на пять. — Эх, Иван Лукич, и что вы такое говорите, и разве это можно!.. Если бы вы были Иваном…
И как вырвалось это слово, она не помнила. Испугавшись, она с таким проворством побежала вниз, к машине, что косынка слетела с ее головы и гусиным крылом забелела на траве. Иван Лукич постоял на кургане, потом подошел к косынке, бережно поднял ее и, рассматривая голубые каемки, долго стоял с низко опущенной головой. «Если бы вы были Иваном? Так я и есть Иван… Видно, Федот, да не тот…».
Не сел рядом с Ксенией, а забрался на заднее сиденье и не то спал, не то молча лежал там до Журавлей… После этого журавлинцы среди бела дня видели Ивана Лукича пьяным — первый раз за столько лет! Узнал об этом и Яков Матвеевич Закамышный. В кабинете, когда они остались одни, Закамышный закрыл дверь на ключ и сказал
— Ваня, что это, опять вожжа под хвост попала?
— Тебе-то, Яков, что за печаль? Или и ты заодно с моим Иваном?
— Не понимаю, что Иван плохого сделал?
— Тебе твой Яша руки за спиной не скручивал? А я-то испытал эту радость.
— То, Ваня, было…
— Оно и теперь скоро повторится… Разве не видишь или ослеп, как Иван заламывает батька на житейской борозде, истинно как тот бык норовистый в ярме?..
— И не вижу… Честное слово!
XXIX
Легко согласиться с Закамышным, а ещё легче сказать, что у Ивана Лукича нет причин для тревог, что это у него одна лишь мнительность и ничем не оправданная боязнь; что Ивану Лукичу только кажется, будто сын Иван «заламывает в борозде» и покушается на отцовскую славу.
В том-то вся и штука, что Ивану Лукичу не кажется и что человек он не мнительный и не боязливый. Разве это не причина для душевной тревоги, когда вчера, например, в Журавли приехал Скуратов и сразу же направился к Ивану?.. Раньше, это все хорошо знают, куда он заезжал? В правление, в кабинет к Ивану Лукичу. Теперь же будто в Журавлях не было того приметного кирпичного дома на берегу Егорлыка, и Скуратов поспешил завернуть прямо к Ивану. Пробыл у него больше часа, а к Ивану Лукичу даже не заехал поздороваться, хотя Иван Лукич и поджидал его в своем кабинете. Почему не заехал? Почему не вспомнил? Значит, Иван вышел на Журавлинскую улицу и преградил Скуратову путь к Ивану Лукичу — вот что обидно… Или еще факт, не менее красноречиво говорящий о том же. Прошло более месяца с того дня, как в дом Ивана, Лукича переселился сын-архитектор, а люди и из Журавлей и из хуторов ходили сюда так густо, будто из своего двухэтажного дома переселилось в этот похожий на черепаху особняк все правление «Гвардейца», с бухгалтерией и канцелярией. Какая же это мнительность, когда нет того дня, чтобы мастерская Ивана пустовала? То молодежи соберется полным-полно, и они там не песни поют и не танцуют, а устраивают какие-то свои тайные заседания, и верховодит этими заседаниями Ефим Шапиро.
Как-то днем, забежав домой перекусить, Иван Лукич увидел в раскрытое окно чубатые головы парней и косынки девушек. Услышав молодые голоса, смех, Иван Лукич не утерпел и по-воровски притаился возле чуть приоткрытых дверей, послушал. В комнате было шумно, говорили все разом, так что Иван Лукич улавливал лишь отрывки фраз «…и не только комсомольцев, а всю молодежь… нечего нам бояться… и когда мы выскажем свое мнение и примем решение, тогда ни Иван Лукич, ни Закамышный не посмеют…» В этом месте кто-то догадался прикрыть дверь, и басовитый голос заглушил другие голоса. Иван Лукич так и не мог понять, о каком решении шла речь и чего не смогут сделать ни он, Иван Лукич, ни Закамышный. «И кто это так хлестко ораторствует? — думал Иван Лукич, войдя на кухню, где Василиса приготовила ему завтрак. — Что-то этот басок мне сильно знакомый… Да это же, кажется, Юхим!.. И какое такое решение они собираются принимать? И о чем то решение? О чем же ещё, как не о плане Ивана…»
Поел, вытер полотенцем усы, закурил.
— Васюта, — обратился он к жене, — Юхим Шапиро у Ивана?
— Там их много.
— Давно митингуют?
— С утра.
Желая посмотреть, что за молодые люди собрались в рабочее, время и есть ли среди них Ефим Шапиро, Иван Лукич, не постучав, вошел в комнату Ивана. Да, точно, Иван Лукич не ошибся. Увидев на пороге Ивана Лукича, Е. фим на полуслове оборвал свою речь и сел. Иван Лукич обвел строгими глазами собрание. Полным-полно знакомых лиц! Тут были и агрономы, и зоотехники, и механик мастерской, и трактористы. Молодые люди не ждали Ивана Лукича и присмирели. Настенька Закамышная стояла спиной к окну и загорелась таким румянцем, будто ее уличили в воровстве.
— Привет молодому поколению! — нарочито громко и весело сказал Иван Лукич. — Заседаете среди бела дня? Речи произносите? А кто будет корма заготовлять? Кто станет ямы силосом набивать? Не годится, не годится так, молодежь!.. Речи — дело хорошее, но зараз летняя пора, и тут не до митингов…
Иван выступил наперед и хотел что-то сказать. Иван Лукич не стал слушать, вышел и поехал в Янкули. В разговоре с Гнедым узнал, что Ефим бывает у Ивана почти каждый день. Стало Ивану Лукичу известно и то, что именно Ефим подал мысль собрать молодежь всего «Гвардейца» и обсудить там генеральный план перестройки Журавлей. «Это что же такое у нас получается? — рассуждал Иван Лукич. — Юхим Шапиро затевает собрание один, без ведома парткома? Самочинствует! Надо посоветовать Закамышному, пусть он малость охладит те горячие головы. Этого Юхима я знаю, любитель митинги устраивать, завсегда лезет туда, куда его не просят…»
Узнал Иван Лукич и о том, что дочка Закамышного не только бывает у Ивана, но даже помогает ему выполнять чертежи. Такая новость не огорчала, а радовала. «Пусть Настенька подсобляет Ивану, может, они и поженятся». Василиса рассказала мужу, что Настенька как-то утром пришла к Ивану и в руках у нее было что-то завернутое в рушник. Василисе как раз была у Ивана, и Настенька, краснея до ушей и не зная, что ей делать, развернула полотенце и поставила на стол, рядом с чертежами, глубокую миску и небольшую крынку, покрытую испаринкой, видно, только что вынутую из погреба. Василиса заметила замешательство девушки и вышла. Не глядя на Ивана, Настенька сказала
— Ваня, попробуй…
— Что это?
— Вареники с сыром… А это сметана… Очень вкусные вареники!
— Сама мастерила?
— Я умею… Это для тебя, Ваня.
— Какая молодчина, Настенька!
В самом деле, вареники удались на славу. Сами так и просились в рот. И когда догадливая мать принесла вилку, Иван, с улыбкой глядя на румяное лицо Настеньки, нанизывал вареники на вилку, макал их в сметану и охотно ел. Настенька была счастлива! Но как могло случиться, что об этих варениках стало известно в Журавлях, — этого Настенька не могла понять. Словоохотливые бабочки пророчили Ивана в зятья к Закамыш-ным; в селе только и говорили о том, что осенью, как только Иван управится со своими делами, в Журавлях будет свадьба.
Дошли эти слухи и до Ксении. Не верилось ей, что Иван женится на Настеньке, а сердце болело и болело. Петра Голощекова по месяцам не бывало дома, и Ксения, ночуя у матери, тосковала и плакала. Мысленно она была с Иваном, разговаривала с ним, вспоминала ту ночь, что провела с ним на Маныче. Сколько раз она порывалась пойти к Ивану и спросить, правда ли то, о чем говорят в Журавлях, и не решалась.
Если бы Ивану Лукичу было известно, что творилось в эти дни в душе Ксении, он ещё больше бы порадовался тому, что сын его так подружился с Настенькой. Ему не хотелось, чтобы связь Ивана и Ксении продолжалась, и он как-то сказал Якову Закамышному