Во взводе вроде ничего и не изменилось в последнее время, про Бакенщикова уже не говорят. Что бы ни происходило у тебя за спиной, главное теперь все равно другое – то, что перед тобой: немцы, война…
Сергей Коренной пришел с «губы» в тот же вечер, как его посадили: комиссар приказал освободить. Да и Сырокваш, конечно, вступился за «старика». Только наган не вернули: Мохарь отдал своему заместителю.
– Сердитая собака – волку корысть, – сочувственно встретил Бобок Сергея.
А Коренной с тихой лютостью попросил:
– Ладно, дед, помолчите на этот раз. Можете?
– Могу, Сереженька, – даже смутился старик.
Уже три дня спокойно вокруг Костричника. Даже тревожно делается от этой тишины. Переспали еще одну ночь, а утром дверь со стуком распахнулась, крик дневального:
– Подъем! В ружье!
Хватая оружие, на бегу пиная тех, кто еще не проснулся, один за одним выскакивали на улицу. Среди всех лиц выделяется потное и серое – Носкова. Это он прибежал из секрета, поднял тревогу.
– Шаповалов остался наблюдать. Ночью мы ползали к деревне. Выстрелы были, пистолетные. Деревня и теперь как вымершая. Не разберешь, может, засели там.
Значит, Низок снова трясут. Кому-кому, а этим пограничным «ничейным» деревням достается. Судьба деревни теперь, как и человеческая: на одну все беды, другой как-то везет. Пока везет. Вот Костричник – в трех километрах от Низка, а немцев тут с сорок первого не было. И самолеты – на Зубаревку да на Вьюны летят, хоть там и жечь уже нечего, а Костричник словно не видят.
Торопливо шли, почти бежали через соснячок, полинявший за лето. Толя хотел взять у матери сумку, но она не отдала, а почему-то рассердилась: «Вот иди!»
В кустах много людей из Низка. С постилками на плечах, в теплых кожухах. Теперь человек уходит из дому на одну ночь, а берет с собой то, что будет необходимо через месяц. В кустах и гуси и коровы. Одна буренка подошла к дороге и так глупо, протяжно мукнула. Все на нее посмотрели.
Вот и опушка засветилась. Белоголовый Шаповалов и его молчаливый дружок Коломиец, приподнимаясь с земли, оглядываются на звук шагов.
Деревня – за канавой, разрезающей низкий луг. Ни людей на улице, ни утренних дымов над крышами.
– Вы, Анна Михайловна, останетесь здесь, – говорит Пилатов. Морщит лоб, стараясь показать, что у него имеются веские командирские соображения. Мать тихо говорит:
– Что мне тут делать?
Сергей Коренной попросил:
– Правда, останьтесь, Анна Михайловна.
А «моряк» предложил:
– Мне дайте вашу сумку, перевяжу – не пикнет.
Мать устало, неохотно улыбнулась.
– Кого-то надо оставить здесь, – говорит Пилатов, снова морща лоб, – чтобы не обошли. Останешься!
Смотрит на Толю. И все, кроме матери, заметно обрадовались командирскому решению.
– Знаешь свою задачу? Наблюдать вправо по опушке.
Знает Толя, очень хорошо знает! Глаза неловко поднять на хлопцев.
– Пусть вот он. – Толя тычет пальцем в сторону новичка. Липень уже с винтовкой, правда очень сомнительной: приклад самодельный, на железе следы окалины.
– Да ты дисциплины не знаешь! – рассердился Шаповалов. А другим уже не до него.
Толя смотрит на цепочку людей, удаляющихся, спускающихся по лугу к канаве. Чуть позади – так, что она видит спину и прикрытую кепкой голову Алексея, – идет мать. Большая сумка делает совсем маленькой черную, в плюшевой жакетке фигурку. Чем дальше от опушки, чем ближе к деревне, тем беззащитнее выглядят люди на широко открытом лугу. Вот цепь подалась вправо, теперь мать как раз за спиной у Алексея. По одному, держа винтовку на весу, перебегают по кладке канаву Коренной, Круглик, «моряк».
Шаповалов взял у матери сумку. Поджидает за канавой, пока она осторожно идет по кладочке.
Деревня молчит, мирно или подло, но молчит.
Шаповалов протянул руку, чтобы помочь матери сделать последние шаги по кладке, и тут стукнул выстрел. Толе показалось, что бледный купол неба вздрогнул, наклонился, когда он увидел, как пошатнулась черная фигурка на кладке. Хотелось крикнуть: «Падай же! Ложись!» – и страшно было, что вот сейчас она упадет…
А цепь, как бы споткнувшись на выстреле, снова движется к деревне, растягиваясь, разрываясь посередине, охватывая два крайних дома. Женская фигурка, изломленная большой сумкой, уходит влево, туда, где Алексей.
Партизаны уже на огородах. И будто разбудил кто деревню: женщины откуда-то появились.
Нелепо же выглядит Толя здесь, на своем «посту». Медленно пошагал к деревне.
Бабы плачут у распахнутых сараев (эти, видно, не угнали своих коров), причитают, как над покойником.
Может, кого и убили. Но деревня не сгорела, и уже есть улыбки. Привыкли люди даже к тому, к чему вроде и невозможно привыкнуть. А где борода Головчени, там и шуточки.
– Люблю кияхи, – говорит пулеметчик, но руку протягивает не к решету с вареной кукурузой, которое босоногая девушка-подросток держит у живота, а чуть повыше.
– Дя-ядька, ну-у! – как-то очень обрадованно пугается девушка.
Толю увидел Пилатов и сразу нахмурился.
– Кто тебе разрешил оставить пост?
Толя молчал. Пилатов посмотрел на его лицо внимательней, улыбнулся:
– Ладно, хорошо.
– Кто выстрелил? – спросил Толя у Головчени.
– Липень наш, кто ж еще! Хотел проверить, с какого конца винтовка стреляет.
Возле одного двора толпятся люди, все идут, бегут туда.
– Убили кого? – спросил Головченя у женщины.
– Дедушку Тодора. Прошлый раз двух внуков увезли в Германию, а теперь вот – самого.
Убитый лежит среди двора, большой, широкобородый. Босые ноги, руки раскинуты с какой-то не мертвой, а скорее усталой свободой. На корточках сидит женщина, отгоняет от его лица мух, будто человек и в самом деле только спит. На его выцветшей грязно-пепельной рубахе два растекшихся пятна крови. Женщина, наклонившаяся над мертвым стариком, тихо спрашивает:
– Бедный тата, нашто было трогать собаку? Нашто?
Другая женщина, выделяющаяся какой-то веселой полнотой, черноглазая, рассказывает, как она все видела, как она все слышала:
– Я и говорю, идет это ихний самый главный по улице, чистенький такой, при ремнях, при пистолетике. А дедушка на калитку оперся и смотрит. Все попрятались, а он стоит. Я из сеней слышала: «Что, старый, коров к бандитам угнал? Сыны в банде?» А дедушка ему: «В армии, сынку, в русской армии». – «За Сталина воюют?» Дедушка по-доброму так: «За родину, сынку». А тот, холера, все цепляется: «За колхо-озы?» «Ага, за Россию, – говорит дедушка, – они ж русские». – «Какой же ты русский, дед? Белорус: «Благадару, не куру…» Дедушка ласковенько ему: «Я-то белорус. А вы какие будете? В германцев вас произвели или как?» Тот сразу: «Не гавкай, старый! Мы – освободительная армия. Народная. Понял? Был в Красной Армии майор, а теперь командую». – «Ага, от народа, значит, земельку для немца освобождаете. Сволочь ты, сынку, а не майор». Как сказал это дедушка, тот – за наган. Слышу – выстрелил. Бедный дедушка!
Молокович держит порванную газетку, показывает хлопцам и удивляется:
– Глядите, называется «За родину!».
– А ты думал, назовут: «Все в фашистское ярмо!»? – усмехается всеми морщинками седоголовый Шаповалов.
II
Через два дня в Костричник прибыли другие взводы – почти весь отряд. А ночью еще и отряд Ильюшенки пришел. Видимо, решено нанести ответный «визит» немцам. Каждое вторжение немцев или их бобиков в партизанскую зону оставляет как бы «прогиб» в ней, соблазняющий на повторные попытки. Надо тут же ответить, сделать прогиб в «немецкой зоне».
Границы партизанской местности удерживаются и расширяются постоянным давлением на немцев. Для пассивной обороны у партизан не набралось бы и людей.
Когда стемнело, группа ильюшенковцев ушла налаживать переправу через речушку, которая опоясывает Низок со стороны «немецкой зоны». Потом переходили через чуть посеребренную луной речку и прикидывали, выдержит ли бревенчатый мостик ильюшенковскую пушечку-сорокапятку. С пушечкой как-то веселее. И уже совсем развеселились, когда на короткой остановке комбриг объявил, что отряды идут громить Борки. Не бой, а прогулочка, да еще в веселой компании. А мальчишески высокий, с легкой хрипотцой голос комбрига предупреждает:
– Деревня полицейская, но там не одни полицаи.
Комбриг свое говорит, а между ним и взводом стоит Пилатов и как бы переводит, и тоже сердито-предупреждающе:
– Попробуйте у меня не оденьтесь! Зима скоро, голые будете ходить.
– Что за смешки! – голос Сырокваша.
Смешки поутихли, но лица, весь ряд лиц, освещенный неполной, но яркой луной, скалится в улыбках. Только лицо «моряка» – будто провал в веселом ряду – хмурое, стянуто каким-то беспокойством.
– Если со мной что-нибудь, – шепчет Зарубин Носкову, – возьми отделение на себя.
– Ты что? – удивился Носков.
– Да я на всякий случай.
Кажется, «моряк» сам не понимает, что с ним, он сам встревожен и точно удивлен, что всем весело, а он говорит такое. Грубо красивое лицо его кривится в неуверенной, жалкой улыбке.
Начинало уже светать, когда подошли к гарнизону. Из лесу смотрели на серую неподвижную гладь спелой ржи, на близкие крыши домов, сараев, чернеющие, как перевернутые большие лодки.
Невольно самого себя представляешь спящим в деревне, на которую вот так движется цепь. Рожь глухо, как вода, шумит от ног быстро идущих людей, колени чувствуют ее мокрую тяжесть. Фигуры справа, слева движутся в напряженном полунаклоне, локти рук, держащих оружие, отведены назад.
Будто опьяняясь этой тяжелой стремительностью, люди все ускоряют движение, уже бегут навстречу тишине, которая вот-вот взорвется первым выстрелом, автоматной очередью…
– Кто-о… и-идет?!
Так кричат, когда во сне ужас сдавливает глотку и нет голоса, а потом он прорывается тонкий, не свой. Выстрел прозвучал так же беспомощно, испуганно. И тут же – пулеметная очередь, бешеный стук копыт. Разведчики уже в деревне. Волна наступающих обтекает гумна, сараи, партизаны уже на огородах, бегут по темной улице.