– Хлопцы, сюда, быстрей! – впереди голос помкомвзвода Круглика. Вобрав голову в плечи, с пулеметом на груди бежит за ним Головченя, а рядом Савось, стуча дисками. Бежит и Толя вдоль забора, мимо испуганно и пугающе черных окон. На краю деревни отделение остановилось, все столпились за стеной дома. Из лесу несутся трассирующие пули. Полицаи уже в кустах. Оказывается, ноги у них наготове были.
Стоять за стеной и чего-то ждать очень неуютно. С каждой минутой нарастает беспокойство.
– Дай хоть чесану, – говорит Головченя и, выставив левую ногу вперед, дает очередь.
Пламя гремит прямо на груди у него.
– А ильюшенковцы там шурудят, – тоскливо оглядывается на деревню Застенчиков.
Быстро светает. Бой вроде и окончен: пружина, грозная, пока она сжата, разжалась, ударила, сделала свое дело. Странно, но именно теперь, когда гарнизона уже нет, пробудилось чувство неуверенности, боязнь остаться одному, ощущение, что за спиной у тебя уже нет той силы, которая была, совсем недавно была. Словно поддавшись этому чувству, отделение начало отходить в глубь деревни. Деревня и в самом деле почти опустела. Кто-то запоздало выскочил из калитки и побежал. Прогрохотала телега. Улица после коров вся заляпана. Невольно ускоряешь шаг. Но и уходить не хочется. Пришел в разбитых, без подошв ботинках и уходит в них же. Эх, сапоги бы полицейские! Или какие-нибудь.
Толя решился, заскочил в дом. Все тут перевернуто, на полу солома, валяются патроны, гильзы, стойка для оружия у двери. Похоже, что Толя попал в полицейскую «караулку». Окна настежь, одно и вовсе без рамы – головой, наверно, вынес полицай, когда выскакивал.
Под столом белеет что-то. Поднял – скатерть. Вот и трофей! Для таких ботинок, как у Толи, не мешает иметь пары три портянок.
Побывал в одной хате – неудержимо потянуло в другую. Вбежал – в этой кто-то есть. И даже голос знакомый. Оправдывающийся, виноватый голос Молоковича. Женщина, хозяйка, стоит у темной станы и сердито «благодарит»:
– Спасибо, племянничек, встретились, свиделись, ждала, а тут во как!
– Ай, тетя, не знали же хлопцы! – сердито стонет Молокович.
Толя окинул взглядом хату и все понял.
– Ильюшенковцы, – сказал Молокович Толе и вдруг посмотрел на него внимательно. И Толя на него посмотрел, да к двери, да за порог…
Больше он в хаты не забегал. Черт с ними, с сапогами! Может, мама все же расстарается у сапожника Берки.
Догнал отделение Зарубина. (Круглик со своим, наверно, вперед ушел.) Тут, на открытой дороге, и когда уже совсем утро, партизаны заметно торопятся. А если «моряк» и остался позади всех, то это себе в отместку и чтобы видели другие. Ему, конечно, неловко за ночное, главное, и боя-то настоящего не было. Да, вот так поддашься страху, раскиснешь, а потом попробуй исправь. Назад не повернешь. И в бою был, и рисковал, как все, – кончилось, но ему не весело, а тошно…
Влетит Толе от Круглика за то, что отстал. И мама может увидеть, что нет его с отделением. Но не побежишь, не оставишь этих, что последними идут.
Возле кустиков, клином наползающих на дорогу, толпятся ильюшенковцы, пушечка стоит. И комбриг здесь, посматривает иронически на Сырокваша, который возится с сорокапяткой.
– Ну, лети! – сказал Сырокваш, и пушечка бабахнула, да так гулко. Далеко-далеко белый комочек вспыхнул. Хочется верить, что над немецким гарнизоном. Все улыбаются, кроме высокого, с лейтенантским «ежиком» Ильюшенки. Он чем-то обеспокоен.
– Ну-ка, зацепляй эту артиллерию, и улепетывайте, – говорит Ильюшенко партизану, который стоит в сторонке с лошадьми. – Надо бы заслон оставить. Где Колесов?
– И Колесов где, и твои где! – говорил комбриг с сердитой хрипотцой. – На дело как люди идем, а назад – посмотрите! – табор.
И правда, растянулись по всей – сколько видно – дороге. Заслон поставить! Вспомнил! И не то, что в заслоне останешься, неприятно, а что вот так – попал под руку и сунут в эти кустики среди поля. А те, что первые ушли, вон уже где! Хлопцы на Зарубина сердито посматривают: что, мол, прилип, пошли! Но «моряк» будто и не замечает, он словно напрашивается, чтобы его оставили, поставили, ткнули куда-нибудь. Комбриг оценивающе глянул на кустики, на отделение, посмотрел в ту сторону, куда полетел снаряд, и, сердитый, пошел вперед. Все двинулись следом.
А хорошо, что отстал, что идешь рядом с Сыроквашем, с комбригом, знаешь, что за тобой только немцы, но делаешь вид, что не помнишь про это. А все же – скорее бы за речку. Вот и Низок перед глазами, мирно кланяются дымы над хатами. Передние уже прошли деревню, втягиваются в далекий лес. Стадо коров тоже у самого леса. Но многие партизаны задержались в деревне, зацепившись за дома, как рыба за коряги.
Толя случайно взглянул на Зарубина и чуть не засмеялся: такое по-детски несчастное лицо у «моряка». Да что он переживает, ведь уже и забыли!
И прежде с «моряком» всякое случалось, но, видно, когда он не был командиром отделения, это его так не мучило… Но что это? Сухо, резко прозвучали взрывы в Низке. Испугом и одновременно тревожной радостью вспыхнули глаза «моряка».
За рекой кричат, неумело пытаются лететь гуси. Белые и большие, они – как подушки, у которых внезапно выросли испуганно длинные шеи. Следом за ними странно встают из земли и падают черные кусты.
– Раскидай мост! – крикнул Сырокваш, перебежав на другую сторону речки, и ухватился за конец бревна.
Немцы уже здесь, слышно – гудит что-то, вот-вот появятся на горке, прямо над головой, застрочат… Мост в один миг пустили по воде.
Что-то зачернело за речкой, на горке.
– Ого, – зашептал старик Бобок, – броневик!
И все тоже увидели, беспокойно задвигались. Помолотень посмотрел на начальника штаба, потом припал плечом, белыми усами к широкому прикладу пулемета и дал очередь. Стреляют и сзади, из деревни. Где-то там стукнуло, вверху прошелестело, неторопливо, словно крылья огромной птицы – шрл-шрл-шрл, – снова стукнуло, уже за рекой.
Комбриг повернулся к Ильюшенке, посмотрел не то одобрительно, не то насмешливо. Ага, пушечка.
Выстрелил и Толя, и хотя не в новинку ему это, у него такое чувство, будто участвует в чем-то, что не очень полно и даже не совсем серьезно повторяет бывшее не с ним, а с другими – в кино, в книгах, в чужих рассказах. И будто ненастоящее.
Но сразу же пришло настоящее: обрушилось громом, скрежетом, безжалостным, лютым. Ничего в мире не осталось, кроме этого скрежета, грохота, разрывов.
И тут Толя услышал стон, очень слабый, но он услышал его. И увидел лицо Бобка, обросшее щетиной, испуганно-спрашивающее: «Это меня, меня, правда?» Бобок судорожно тянет штанину из сапога. Такой спрашивающий и просящий взгляд бывает у человека, когда он чувствует, что ранен. Человека ранило. К нему ползут. Достают бинт. («Хорошо, что взял у мамы два пакета».) Раненого перевязывают. («Странно, всего лишь синее пятнышко под коленом, а нога так дрожит…») Толя снова ложится за винтовку, не успев размотать весь бинт, завязать: опять все кажется таким ненастоящим, необязательно и завязывать.
– Еще броневик!
Чей это голос? Некогда сообразить, хотя Толя ничего не делает, а только лежит. Но нет, он делает, он слушает, весь налитый сосущей тоской: уже два пулемета бьют сверху, скоро увидят эту канавку, и тогда… Ползет по ногам Зарубин.
Ему почему-то надо ползти.
– Держись, братва.
Ненужные, бессмысленные слова, когда ты можешь только лежать и ждать. И «моряк» это понимает, но сейчас ему почему-то надо сказать это.
Красиво радующийся себе и тому, что он сейчас говорит, делает, «моряк» оттеснил от пулемета Помолотня, дал длинную очередь, сдернул опорожненный диск, протянул руку за новым. Сильными руками надавил на диск, слегка приподнявшись. И замер так, словно узнавая что-то и боясь узнать. Левая рука сорвалась с круглой тарелки диска, лицо мертво стукнулось о приклад.
III
Он спустился в землянку и спросил:
– Лошади у вас ради шкуры или как? Покойников возить, а не станкач. Кто ездовой?
– Ездовой-то я, – затянул старик Бобок и, прихрамывая, заспешил к выходу с таким видом, словно он сию минуту исправит и наладит все.
Когда Волжак вышел вместе с ездовым, Шаповалов рассмеялся:
– Татарская душа: раньше с лошадьми знакомится.
– Хороший командир был Пилатов, – пожалел Шаповалов. И Сергей Коренной подтвердил, как бы стараясь подчеркнуть, что не намерен менять мнение в угоду новому начальству.
Знакомиться со взводом новый командир не явился в тот день.
Приходил прощаться Пилатов. Его и в самом деле любят во взводе. Это трогает Пилатова. Но он рад, что стал командиром бригадных разведчиков. В глубине души рад и Толя. Вместе с Пилатовым уйдет сложное чувство, которое давно тяготит: смесь благодарности, стыда и временами вспыхивающей неприязни.
Наконец Волжак снова заглянул во взвод. Снял со столба винтовку, дернул затвор. Захрустел песочек.
– Чья камнедробилка?
– А што? – отозвался Липень, поворачивая к Волжаку свое пухлое личико.
– Партизан, ей-бо! – воскликнул Волжак. Это все еще голос «гусара».
С этого началась жизнь взвода с новым командиром. Волжак будто чужой здесь. Чужой, но вызывает интерес. Когда его нет возле землянки, начинаются воспоминания про то, как он попал в отряд («В руке топор, грозится: «Если полицейские, стреляй оттуда, не подходи!»), как стоял под расстрелом и материл Колесова… Оказывается, именно Коренной («С Ефимовым, помню, возвращались мы из секрета…») привел Волжака в Зубаревку, где тогда, в сорок втором, стоял отряд («Жили просто в домах…»). А Носков «расстреливал» Волжака.
– Взял бы чуть пониже – не было бы нашего командира. Железня нас предупредил: «Этого шпендрика надо напугать». Волжак тогда был то-ощий, и еще и маленький, ноги колесом…
Мысль, что он мог расстрелять нынешнего своего командира, ничуть не смущает, скорее удивляет Носкова.
Он посматривает на Волжака с каким-то превосходством, хотя разговаривает с ним уважительно.