Сыновья уходят в бой — страница 48 из 61

– Не смей!

Лина почти крикнула, гневно, испуганно. Подскочила – и на свою постель, под иконы.

Руки, ладони Толи отяжелели от лежания по стойке «смирно».

Прошло немало времени, Лина дышит ровно. Неужели спит? Что теперь будет? Ведь скоро светло станет. Когда увидел, что уже утро, несмотря ни на что – утро, Толя тихонько стал обувать сапоги. Лина спит, отвернувшись в угол и поджав коленки, стараясь вся уместиться под пальто.

Взял винтовку и пошел к порогу. И тут, неожиданно, такой простой, обычный голос, шепот:

– Не опаздывай к завтраку.

На улице Толя увидел то, чего никак не ожидал увидеть. Вначале ему показалось, что это обычное: конные партизаны гонят пленного немца или полицая. Процессия остановилась возле поста, подошли еще партизаны. Толя тоже направился туда и вдруг узнал: Половец! В своей белой кубанке, плечи приподняты (как у Петровского, до чего ж похоже!), светит редкими зубами, здороваясь со всеми за руку. Однако без автомата…

– Вон уже в печах палят, – говорит Молокович, – покормим вас.

– Только картошка несоленая, – сказал и почему-то засмеялся Головченя.

И все засмеялись. Половец тоже. А Головченя удивился:

– Ну и сволочь ты, Половец! Три мешка – это надо уметь.

– Ох и психовал Сырокваш! – чему-то рад Половец. – Влетает: «Где соль?»

Подошел Волжак. Ему рассказали все по порядку: как поручил Кучугура «гусару» отвезти в лагерь соль, как «зацепился» Половец за хату своей Соньки, как налетел Сырокваш и вместо шести мешков соли увидел оставшиеся три, а Половец, развалясь на кровати, разговаривал с ним… Волжак слушает с неласковой усмешкой и мрачнеет все больше. У Половца обиженно дрогнул голос, когда он рассказывал, как Сырокваш достал пистолет и скомандовал: «Ах так, сдай оружие!»

– А ты думал что – облобызать тебя? – сказал вдруг Волжак. – Ишь, гулять взялся. Эту соль у немцев из-под носа люди тащили. Эх, дурак…

Толя вернулся в свою хату не скоро.

– Где вы, мужчинки, все ходите? – сказала хозяйка. Она уже сидит на кровати, греет в теплой воде больную ногу. – И мой вот так, бывало. Картопля залубенеет, остынет все – а его нема и нема… Партизаночка ваша заждалась, такая старательная, заботливая…

Партизаночка, сидя на табуретке, крошит в чугун свеклу красными от сока пальцами. От чего красны щеки ее, Толя знает. Он и свои хорошо чувствует.

Лина сидит не прямо над чугуном, а сбоку, наклоняясь к нему, будто пошептаться хочет. Получается это у нее по-особенному легко: она такая гибкая, хотя и не худенькая, а руки такие плавные, особенно когда вот этим серым джемпером вся обтянута. Коса почти касается пола. Но Толя не особенно разглядывает Лину, он тоже все боком к ней, чтобы не встретиться глазами, когда она поднимет темные ресницы. А она их не поднимает, хотя Толя уже все рассказал про Половца.

– Что делает, проклятая! – вздохнула хозяйка, видимо имея в виду самогонку.

Закончила тетка несколько неожиданно:

– Люди и рады – соль же!

Лина взглянула на Толю. Почему-то виновато взглянула. А Толя сразу увидел себя со стороны: голова большая, шея тонкая…

– Ладно, пожрем, – сказал Толя и сел спиной к Лине. Спина у него, наверно, сердитая, потому что Лина все молчит виновато. Но вдруг прозвучало там, сзади: – Все они пьяницы. Правда, тетя? И бабники.

Толя сразу почувствовал, что спина его не сердитая, а смешная. Очень, наверное, глупая.

XII

Этот появился во взводе как-то очень неожиданно. Как бывает, идешь по дороге, оглянешься, а за тобой незнакомый пес увязался – с добрыми, несмелыми глазами.

Возвращались на рассвете из очередной вылазки, глянул Толя, а за ним след в след топает парень лет семнадцати, необыкновенно тощий и длинный, выросший больше, чем Толя, из всех одежек: руки чуть не по локоть голые, ноги над ботинками тонкие и грязные. Винтовка на плече и даже немецкая деревянная граната. Смотрит счастливо, удивленно и как бы прося прощения, что он такой и что идет следом. Ясно – новичок. Кучугура, что ли, подсунул его во взвод? Вчера вечером Толя видел контрразведчика в деревне.

Удивительно, как похож этот новичок на паренька, что жил дома, спал на белых простынях и представлял себя грозным врагом немцев и бобиков. (С ним, таким, Толя любил мысленно поразговаривать, когда бывал в настроении. Дружески или с издевкой.) А тут, когда он внезапно появился перед глазами – нахально живой, настоящий, будто он всегда был здесь, – Толя смотрел на него совсем не ласково и не спешил признавать. Ревниво отметил, как запросто он увязался за Волжаком, когда тому днем захотелось снова прогуляться к Низку. И Волжак не вспомнил, где, мол, тут Толя, с которым он все ходил. Волжаку все равно. А этот прибежал под конец и, ясное дело, будет храбриться с неизрасходованным своим запасом шансов. Толя нарочно не пошел с ними. Вернулись, и Волжак, похохатывая, рассказывал, как Коля (уже имя знает), как Дубовик (уже и фамилию помнит) спрашивал взволнованно, «в кого лучше целиться» – в немца или полицая.

– Да ты Гамлет, – заметил Волжак, с любопытством озирая нескладного улыбающегося парня. Впрочем, лицо у него красивое. И Лина к нему присматривается. Правда, насмешливо, но у нее это не очень разберешь.

Познакомились и даже сблизились как-то вдруг. Оказались оба на посту.

– Ты откуда пришел?

– Я? Из-под города.

– Винтовку там добыл?

– Ага, был у нас полицай (сначала вроде смирный был), но убил (вроде по пьянке) окруженца на дороге и женщину, которая видела это, и осволочел.

– А ты его?

– Не один. Не хвастун.

– А семья где?

– Какая?

– Твоя.

– Не знаю. Я – детдомовец.

– Хорошо!

– Что?.. То есть почему хорошо?

– Что вообще ее нет – плохо, ясное дело. А что в войну и вот здесь теперь один – легче.

Не понял.

Побыл бы в Толиной шкуре – понял бы.

– Ты стихи писал? – спросилось как-то само собой, Толя даже покраснел слегка.

– Как ты догадался? – глуповато расплылся в улыбке парень и полез за пазуху. Потертая тетрадка – точно такую потерял Толя. (Или курцы стащили.) Стихи – лесенкой. Ничего, можно и так.

Читали друг другу по очереди – каждый свое. Когда Бобок пришел подменить Дубовика, он посмотрел на обоих по-стариковски хитро:

– Вы что такие распаренные? Может, вас девчата тут грели?

XIII

Царский привез приказ: взводу забрать коров в Зорьке и Фортунах. Есть распоряжение: коров из немецких зон, особенно из пришоссейных деревень, угнать в партизанский тыл. Это звучит как напоминание: скоро побегут немцы и будут хватать, что смогут. После Курско-Орловской битвы их отступление сделалось столь же обычным, как продвижение вперед в первые недели войны.

Но само по себе дело, порученное взводу, неприятное. Забрать всех коров у своих, да еще в поселках, где люди так хорошо относятся к партизанам… Да, конечно, немцы постараются угнать коров… Но ведь и то известно: корова для семьи теперь и магазин, и детясли, и зарплата. А ты, именно ты, приходишь и лишаешь людей всего этого. А завтра не ты, так другой такой же явится и попросит, а то и потребует «покушать».

Хлопцы злы на всех и на самих себя. Один Волжак, кажется, мало озабочен нелегким положением. Этот человек поразительно холоден ко всему, что не считает главным. А главное теперь – ходить и убивать немцев, предателей. Волжак как бы слегка презирает все остальное. Он или холодно спокоен, или вдруг насмешлив – другим не бывает.

– Через час выходим, – сказал Волжак и ушел в дом, где остановился командир роты. Вернулся и так же безразлично сообщил: – Ну вот, поселки не наши. Благовку нам. Радуйтесь – три километра от города.

Но хлопцы и правда обрадовались. По крайней мере, опасно, а потому не так стыдно.

– А с Половцем-то, – вдруг захихикал Волжак, – расстреляли «гусара».

А все же странный этот Волжак, иногда просто не знаешь, что думать. Веселится там, где совсем не весело.

– Привели Половца в лагерь. Петровский вечером приехал, зол как черт: «Хватит! Нацацкались!» Написали приказ. И прямо возле штаба: бах! Из пистолета. И еще три раза в лежащего. Потом, кхи-и, положили «гусара» на телегу, повезли. «Пат» и «Паташон» из первой роты, да еще дед из хозвзвода… Везут. «А теплый еще». – «А смелый был, черт!..» Жалеют, кхи-и, а сапоги стаскивают. Взяли лопаты и отошли яму рыть. Поработали, закурили. Маленький «Паташон» поднял глаза: «Хлопцы! Встал!» Покойник стоит на возу, сапоги надевает. И даже портянки навертывает. Кхи-и… Винтовки возле телеги. Покойник хвать десятизарядку!.. Бежали могильщики не хуже, чем мы от Низка. У «Пата» шаг – два метра, но маленький «Паташон», говорит, пер след в след. Но все равно дед хозвзводовский раньше их примчался. Влетают в штаб, глаза – во! «Убежал!» «Вы что, – спрашивает комиссар, – поминки справляли?» А они хором: «Убежал!» Так и не нашли.

– Постой, что это? – Головченя даже головой встряхнул, будто желая проснуться. – Что же там было?

– А что было, – говорит Волжак, – сумерки уже были, только контузила его первая пуля. А еще три – в белую кубанку всадил Петровский. Думал – голова.

– А если он к немцам убежал? – заметил Светозаров. Всякое бывает, но верить в это никому не хочется.

Шли через Фортуны, и нехорошо было на душе: люди здороваются, узнавая, улыбаются.

– А может, не будут трогать поселки, – говорит Молокович.

– Тихоновцы ночью явятся, – безжалостно глушит его надежду Волжак. – Война-матка!

Ждали темноты в лесу. Времени много, и оно очень тянется.

Правда, у Толи теперь есть занятие: смотреть, где Лина, знать, помнить о ней. И чем ближе она, чем больше помнишь, тем безразличнее должно быть твое лицо. Толя начинает бояться Лины, бояться (и ждать!) той боли, которую так легко может ему причинить она, совершенно забывая о Толе, как сейчас, когда возле нее все, а он в сторонке, потому что не может же он трепаться, как этот Головченя, а молчать – глупо и обидно. Толя постоянно боится (и ждет со сладким ужасом) взгляда ее больших глаз, если даже они испуганно-виноватые, боится (и ждет, ждет!) ее усмешки, голоса. Больше всего боится он затаенной усмешки (даже если голос виноватый, просящий). Ведь она все о нем знает. Просто возмутительно, как видят