– Ну, а покушение на тебя? А ты, если не ошибаюсь, комиссар… Этот Коренной…
– Не путай хоть здесь… И потом, – это уж мое дело.
– Не только твое. Ранил комиссара, и ничего. Подрываем авторитет командования. Возможно, я ошибаюсь…
Голоса сделались тише, только можно понять, что теперь о Кучугуре разговор.
– Глубоко, друг, копаешь, – резко возразил Петровский.
– Не знаю, возможно, я ошибаюсь, но такую работу доверять окруженцу…
Вася Пахута вдруг захихикал. Его толкали в бок с двух сторон, и он все давился смехом.
– Ой, бедняга, – простонал Вася, – забыл он, что и Петровский – окруженец.
– Вот что, – спокойный голос Петровского за стенкой, – арестованных выпустить. Объяснятся перед строем, и хватит с них. Занимайтесь делом, а не своими личными отношениями.
– Делом? Даже лявоновцы на днях двоих у себя разоблачили. А мы…
– Не с того конца начал.
– Приказываешь, комиссар? Буду жаловаться.
– Можешь, – теперь уже Петровский перешел на «ты», – давай! А пока соберем бюро, обсудим положение.
– А собрание не хотите? Может, на митинг вынесете мою работу?
– Неплохо бы и собрание. Коренной, если ты не забыл, член партии. Вот и объяснитесь перед коммунистами, что вы не можете поделить.
– Митинговать будем? – Голос Мохаря сделался тоненький, сладенький. – Как в гражданскую?
Кажется, человеку страшно веселой показалась эта мысль!
– Не выйдет!
Ого, сразу другим сделался голос Мохаря.
– Выйдет, – сказал Петровский.
Стукнула дверь, и сделалось тихо за стенкой. Уже прорезались светлые щели в двери, уже дятел звонко простучал по дереву, а сон так и не пришел в землянку. Разговаривали, смеялись, будто и не на гауптвахте.
А за стенкой ходьба, с часовым кто-то разговаривает.
Вдруг распахнулась дверь, открылась в холодное, сырое утро. Строгий голос:
– Выходи.
Нарочно не спеша, чтобы не выдать радость, торжество, хлопцы сползают с нар, почесываются.
– Кому сказано!
Мохарь с автоматом наготове, толстяк Ус тоже держит перед собой десятизарядку, а сбоку стоит чем-то смущенный часовой – все трое образуют как бы полукруг, загон. Вася хотел идти по дорожке к лагерю, но на него прикрикнули:
– Куда? А ну бери лопаты!
Тупым стволом автомата Мохарь показал на две лопаты, лежащие на наклонной крыше землянки.
– Лопаты? – прошептал Молокович и побледнел. Не может этого быть! Как тихо в лагере, почему так тихо в лагере! Если бы здесь мама была, она бы сейчас не спала.
Молокович поднял лопату и посмотрел на всех своими большими наивными глазами. Ус жалко и нелепо улыбнулся ему, а Мохарь, шагнув к Толе, приказал:
– Бери, ну!
Холод от мокрого и грязного черепка лопаты прорвался внутрь, в самое сердце Толино.
– Вы это что? – тихо спросил Коренной.
– Не вздумайте… – предупредил Мохарь, отступил назад и взвел автомат. Злой щелчок объяснил все.
Шли в глубь леса, а Толе не верилось, он жадно вслушивался, ждал, что вот сейчас произойдет что-то, проснется лагерь… Хорошо, что взяли лопаты, это очень хорошо. Пока будут яму копать, что-то изменится. Обязательно. Бакенщиков тогда шел без лопаты, да, да, без лопаты – Толя помнит.
– Нет, стойте, – остановился вдруг Коренной.
– Что та-кое! – окрик сзади.
– Если так, – говорит Коренной, и по нему видно, что шага больше не сделает, – расстреливайте перед строем. Мы вам не предатели.
– Копай здесь, – приказывает Мохарь, держа автомат наготове. А что, если он застрочит? Толя поспешно ковырнул землю прямо на дорожке. Главное, чтобы этот с автоматом, эта лютая сволочь не нажала пальцем на спуск. Как это дико, когда сама жизнь, сегодняшнее и завтрашнее – все зависит от того, нажмет или не нажмет пальцем гадина!
Молокович неожиданно швырнул лопату в кусты. Все с тем же наивным лицом, с теми же удивленными, но как бы вдруг ослепшими глазами он пошел на Мохаря, прямо на Мохаря.
– Эгей!
Вот оно, вот! Кричит кто-то, ищет, зовет. Толя схватил Молоковича за руку. Конечно же сейчас все переменится, Толя знал, ждал.
– Где вы там? – сиплый спокойный голос.
И тут что-то сделалось с лицом Мохаря. Оно заулыбалось, и это было так странно, как если бы заулыбался камень. Толстяк Ус даже присел от удовольствия.
– Вы здесь? – Голос спасителя уже совсем рядом. Да ведь это Багна – «хозвзводовский дед» в длинном кожухе из разноцветных овчин.
– Почему не обождали? – сердито говорит дед. – Бегаю, шукаю вас. Что, тут яму? Низко, вода подойдет. К дубам надо, я знаю место… Что это вы какие-то?
Мохарь ухмыляется. Толя ощутил, что и его рот начинает растягиваться в счастливую, даже благодарную улыбку. Но посмотрел на Коренного и сжал рот. Коренной Сергей не отводит взгляда от Мохаря. Это какой-то новый, до конца понимающий взгляд. Ухмылка на лице Мохаря сделалась мерцающей, как гаснущая коптилка.
– Что, что, а это… – медленно проговорил Коренной.
– Ну, вот, – сказал Мохарь, – оставлю их тебе, Багна, пусть поработают на пользу хозвзвода.
– Хлопчики, надо яму под картошку… – виновато пояснил «хозвзводовский дед».
– Зачем ему это? – будто проснувшись, спросил Коля Дубовик.
– Под картошку…
– Нет, зачем?..
Часть четвертаяЗначит, так это бывает?
I
Война началась внезапно: ее не ждали. А возвращения своих ох как ждали, но когда услышали далекие громы – это тоже было внезапно: слишком долгое, трудное, кровавое было ожидание.
Люди стоят и слушают, слушают далекие шаги фронта. И улыбаются, спрашивают друг друга:
– Во, слышите?
Взвод снова шел мимо знакомых могил в Костричнике. Эти не слышат и не услышат. А тоже как ждали!
В Зубаревке, где обожженные деревья странно высокие, потому что нет домов, а только землянки, увидели вдруг шинели. Наши, красноармейские! Их видели и прежде – на военнопленных, на партизанах. Но здесь совсем, совсем другое. Не потому другое, что на шинелях погоны, а потому, что это – красноармейцы, это и есть фронт.
Красноармейцев трое, они на конях. Наверное, дальняя разведка. Лица немножко пьяные и как бы отражающие то умиление, с каким смотрят на них женщины и партизаны.
– Слава народным мстителям! – крикнул один из разведчиков, конопатый, маленький, такой «вятский», такой «тамбовский», близкий, свой. Даже странно, что у счастья такое простое, обычное, солдатское лицо! Солдат крикнул, а партизаны засмеялись, поняв, что человеку неловко сделалось оттого, что так смотрят на него, так ласкают его счастливыми глазами.
Скромненько, в сторонке, и тоже верхом на конях – командир соседнего отряда Ильюшенко и его бородатый комиссар. Они как адъютанты при красноармейцах, они счастливы, что разведчики – их гости, их удача. Ильюшенко рассказывает:
– Через Великое Село едем, а дядьки не верят: «То ж партизаны, знашли себе шинели, чтобы их поили».
Прибежал Молокович. Увидев красноармейцев, казалось, обезумел: схватил за ногу маленького, конопатого, потащил с коня. Но упасть солдату не дали, его приняли на руки, тискали, целовали. Набросились на двух других разведчиков, сволокли их, привычно отдающих себя в объятия. Толя тоже дотронулся до холодного солдатского сапога. Отошел тут же в сторону и стал думать о другом: он всегда так делает, когда боится, что потекут слезы.
В лагере много незнакомых парней, девчат. Новенькие, конечно. В Германию всю молодежь немцы угоняют, теперь – было бы только оружие – армию можно создать. Но оружия-то и не хватает. Новичков весело обзывают «автоматчиками». Среди них есть Толины знакомые. Вон как смотрят на него, узнали, перешептываются. Алексей, тот сразу подошел к новеньким, за руку поздоровался, поулыбался. Толя и хотел бы – не может. А чего бы ему стесняться! Подумаешь, прибежали, когда уже все кончается, «автоматчики», кашееды!..
Толя целый день в лагере, а еще не видел матери. Лина сбегала в санчасть, прибежала назад: маме сказала про Толю, Толе про маму. Теперь, когда все тяжелое позади, достаточно знать, что мама в лагере, что она спокойна.
В отряде и бригаде разные перестановки. Непонятно только, зачем это, когда все уже к концу идет. Колесов уходит в бригаду. Отрядом командовать остается Петровский. Собственно, и раньше боевыми операциями руководили он да Сырокваш, хотя все говорили: «отряд Колесова», «колесовцы».
Теперь будет новый комиссар – Бойко, бывший политрук второй роты. Похож на канцеляриста, а не на солдата (лысый, в очках), но его назначение приняли как должное. Чем-то он нравится. Не тем, чем Петровский, – не холодной, лютой храбростью, – а как раз тем, что он очень гражданский и не старается казаться иным.
И еще: составляются, проверяются, уточняются разные списки. Всякие там наградные. И семьи за фронт отправлять будут через «ворота», образовавшиеся где-то возле Березины. Другие отряды, которые поближе к фронту, уже переправляют.
Светозаров – словно он это решил – сказал Толе:
– Ваших тоже в первую очередь. Кто у вас в гражданском лагере?
Толя обрадовался. Побежал в санчасть. Мать приняла новость настороженно.
– А Надины как? Коваленки? Пашенька, я пойду поищу Колесова, он где-то здесь…
Тетя Паша занята бинтами. Вымытые, высушенные на морозце, они развешаны на сучьях – белые, плавающие по ветру ленты. Паша ловит эти ленты и свертывает. Пальцы ее короткие, пухловатые. И в лице нездоровая одутловатость. С того дня, как убили Митю, тетя Паша сделалась очень медлительной, редко слышен ее голос. Вначале она словно не замечала Толю, да и он не старался, чтобы заметила, хотя тетя Паша, кажется, поняла, что Толя не повинен в гибели ее Мити. Порой она даже радовалась, встречая Толю. Чем-то связан Толя для нее с погибшим сыном. И всегда про свои места расспрашивает. Вот и теперь пугающе спокойным, тихим голосом спрашивает про поселки, про свой дом («Не увезли полицейские?»), про знакомых.
– Что там про Митю?