Может быть, здесь не обошлось без реминисценции из Данте («...только черви мы, в которых зреет мотылек нетленный». — Чистилище, X, 124–125), тем более что комментарию Веллутелло к этим стихам почти тождественно другое космогоническое высказывание Меноккио. «Нетленный, сиречь божественный, что значит: сотворенный Богом, чтобы заполнить седалища, опустевшие после изгнания с небес черных ангелов», — так комментировал Веллутелло109. «И Бог затеям создал Адама и Еву и много других людей, чтобы заполнить места изгнанных ангелов», — так говорил Меноккио. Два совпадения на одной странице — это многовато. Но если Меноккио действительно читал Данте110 — и в таком случае, разумеется, как кладезь религиозных и нравственных истин, — почему именно этот стих («только черви мы, в которых зреет мотылек нетленный») отпечатался в его памяти?
На самом деле Меноккио нашел свою космогонию не в книгах111. «Они произведены природой из наилучшего в мире вещества, как в сыре производятся сами собой черви; когда же они появляются на свет, то от Бога по его благословению им даются воля, разум и память» — из этого ответа Меноккио ясно, что он так настойчиво возвращался к образам сыра и червей лишь затем, чтобы посредством аналогии сделать свою мысль более ясной. Меноккио видел не раз и не два, как в сгнившем сыре появляются черви, и опирался на этот опыт, чтобы объяснить, как живые существа — первые и лучшие, ангелы — возникают из хаоса, из «грубой и нерасчлененной материи», без всякого участия Бога. Прежде хаоса был только «святейший владыка», никак иначе не определенный; из хаоса возникли первые живые существа: ангелы и старший из ангелов, Бог, — возникли посредством самозарождения, «произведены природой». Космогония Меноккио была по своей сути материалистической и по своей тенденции — научной. Теория самозарождения жизни в неживой материи, которой придерживались все ученые умы того времени (она будет поколеблена только век спустя экспериментами Реди)112, имела более научный характер, чем креационистская доктрина церкви, опиравшаяся на первые главы «Книги Бытия». Уолтер Ралей, например, сравнивал молочницу, занимающуюся изготовлением сыра (опять сыр!), с натурфилософом: оба знают, что сычужина способствует свертыванию молока, но не знают, почему это происходит113.
Однако отсылка к бытовому опыту объясняет не все; может быть, вообще ничего не объясняет. Аналогия между молоком, створоживающимся в сыр, и туманностью, сгущающейся в земной шар, может показаться очевидной нам — она не казалась таковой Меноккио. Мало того: устанавливая эту аналогию, он воспроизводил, сам того не подозревая, некоторые весьма древние мифы114. В индийском мифе, который встречается уже в ведах, происхождение космоса объясняется сгущением — похожим на сгущение молока — вод предначального океана: его пахтают боги-творцы. Согласно калмыцкому мифу, в начале времен воды моря покрылись твердой пленкой, похожей на ту, что образуется на поверхности молока, и из нее произошли растения, животные, люди и боги. «В начале ничего не было, а потом море взбилось в пену и затвердело, как сыр, и в нем появилось множество червей, и эти черви стали людьми, а самый сильный и мудрый стал Богом» — примерно такими (с учетом возможных искажений, о которых уже говорилось) были и представления Меноккио.
Совпадение удивительное, даже какое-то тревожное — для тех, у кого нет наготове объяснений неприемлемых (вроде коллективного бессознательного) или слишком легких (вроде случайности). Конечно, Меноккио имел в виду вполне реальный, ничуть не мифический сыр — сыр, за процессом изготовления которого он множество раз наблюдал (и возможно, сам принимал в нем участие). Алтайские скотоводы, в отличие от него, превратили аналогичный опыт в космогонический миф. Но несмотря на это различие, которое нельзя недооценивать, совпадение остается совпадением. Нельзя исключать, что оно является одним из свидетельств — фрагментарным и полустертым — существования многовековой космологической традиции, соединявшей миф и науку, несмотря на все различие их языков115. Любопытно, что спустя столетие после суда над Меноккио метафора вращающегося сыра встретится в вызвавшей оживленную полемику книге английского богослова Томаса Барнета, пытавшегося согласовать Священное писание с наукой своего времени116. Быть может, здесь мы имеем дело с реминисценцией — не исключено, что допущенной невольно, — той древней индийской космологии, которой Барнет посвятил несколько своих страниц. Но в случае Меноккио речь может идти лишь о прямой передаче — передаче устной, из поколения в поколение. Не такая уж фантастическая гипотеза, если вспомнить о распространенности в том же Фриули и в те же годы культа «бенанданти» — шаманского по своей сути117. Именно из этой почти еще неизученной почвы культурных взаимосвязей и миграций выросла космогония Меноккио.
28. Монополия на знание
В высказываниях Меноккио, как в археологическом раскопе, обнаруживаются глубинные культурные слои — столь диковинные, что задача их научного анализа кажется невыполнимой. И в данном случае, в отличие от разобранных прежде, речь идет не столько о реакции на книжное слово, сколько о самопроявлении устной культуры. Чтобы эта иная культура получила возможность заявить о себе, нужно было совершиться Реформации и появиться книжному станку118. Благодаря Реформации простой мельник мог решиться высказать свое мнение о церкви и мироустройстве. Благодаря книгопечатанию у него появились слова, чтобы облечь в них смутные, неоформившиеся мысли, которые роились у него в голове. Выхваченные из книг слова и фразы помогли ему сформулировать те идеи, которые он отстаивал в течение многих лет сначала перед односельчанами, а затем перед судьями во всеоружии их учености и авторитета.
Он пережил на своем личном опыте гигантский по историческому резонансу сдвиг: от языка устной культуры с ее жестом, шепотом и криком до языка культуры письменной — лишенного интонаций и затвердевшего на книжном листе119. Первый — почти телесен, второй — продукт разума. Победа письменности над устностью — это в первую очередь победа абстракции над эмпирией. В возможности пренебречь частностью кроется основа той прочной связи, что всегда соединяла владение письмом и владение властью. Примеры Египта и Китая, где жреческие и чиновничьи касты в течение тысячелетий обладали монополией на иероглифическое и идеографическое письмо, говорят сами за себя. Изобретение алфавита, произошедшее за пятнадцать веков до Христа, разбило эту монополию, но этого оказалось недостаточным, чтобы сделать письменное слово доступным для всех. Только книгопечатание сделало такую перспективу реальной.
Меноккио сознавал оригинальность своих идей и гордился ею: именно поэтому он хотел высказать их высшим церковным и светским властям. В то же время он чувствовал необходимость овладеть культурой своих противников. Он понимал, что письмо, позволяющее сохранять культуру и передавать ее, является источником власти. Поэтому он не ограничился обличением тех, кто «обманывает бедняков», используя латинский язык в бюрократической практике (и в церковной службе)120. Его критика имела более широкий смысл. «Ясное дело, инквизиторы не хотят, чтобы мы знали то, что знают они», — через много лет после событий, о которых мы рассказываем, такие слова вырвались у него в разговоре с односельчанином, Даниэлем Якомелем. «Мы» и «они» — противопоставление более чем четкое. «Они» — это «те, кто наверху», власть имущие, причем не только в церкви. «Мы» — крестьяне. Почти наверняка Даниэль был неграмотным (на его показаниях, данных в ходе второго процесса, нет подписи). Меноккио, напротив, умел читать и писать, но при этом отнюдь не считал, что его многолетняя борьба с властью касается его одного. «Раздумывать о высоком» — эта цель, от которой он в Портогруаро двенадцатью годами раньше перед лицом инквизитора несколько двусмысленно отрекся, продолжала казаться ему не только законной, но и доступной для всех. Незаконным, более того абсурдным ему должно было казаться стремление духовенства сохранять монополию на знание, которое можно было приобрести у венецианского книготорговца «за два сольдо». Изобретением книгопечатания по концепции культуры как привилегии был нанесен серьезный (хотя пока и не смертельный) удар.
29. Читая «Цветы Библии»
Именно в «Цветах Библии», купленных в Венеции «за два сольдо», Меноккио нашел те ученые термины, которые фигурируют в его показаниях рядом со словами, знакомыми ему из повседневного быта. Так, в протоколе от 12 мая мы видим «ребенка в животе у матери», «стадо», «столяра», «лавку», «артель», «сыр», «червей», но видим также и «несовершенный», «совершенный», «вещество», «материю», «волю, разум и память». Похожее сочетание высокой и низкой лексики характерно и для «Цветов Библии», особенно для их первой части. Заглянем в главу третью «О том, что Бог не может ни желать зла, ни совершать его», и читаем следующее: «Бог не может ни желать зла, ни допускать его, ибо он дал такое устройство всем элементам, что они не составляют помехи друг другу, и так будет до скончания мира. Есть, правда, такие, которые говорят, что мир будет длиться вечно, и указывают при этом, что когда прекращается жизнь в теле, плоть и кости обращаются вновь в ту материю, из которой они возникли... И мы видим, как природа исправляет свою службу, когда сводит воедино несогласные между собой вещи, так что все их различие уничтожается и они соединяются в едином теле и едином веществе; и еще соединяет их в растениях и семенах, а через соединение мужчины и женщины порождает новые создания согласно природному распорядку. Иные создания порождает Юпитер и посредством Юпитера — природа, следуя своему порядку. И отсюда зак