Сыщица начала века — страница 38 из 63

Ох, актер… Ох, комедиант… Как чувствительно дрогнул его голос при этих словах! Право, такому таланту мог бы позавидовать сам Качалов!

Я не выдержала и засмеялась:

– Ну хорошо. Я буду называть вас просто Георгием. Договорились?

– Спасибо и на том, – сдержанно отозвался Смольников, и больше мы не обмолвились ни словом.

Вообще-то от моего дома на Черном пруду до жилища госпожи Марковой на Острожной площади вполне можно было бы дойти пешком, однако темным вечером по нашему городу ходить небезопасно. Мостовые хороши только на Большой Покровской, а чуть сойдешь с центральной улицы, так рискуешь ежели не ноги переломать, то увязнуть в грязи. Деревянные тротуары более напоминают мостки, местами они проломаны. Освещение чем дальше от Покровки, тем ужаснее. На Ошарской всерьез чудится, что ты воротился в те времена, когда разбойная Ошара наводила ужас на всякого прохожего-проезжего человека…

Мы выбрались на Варварку. Проезжая мимо часовни Варвары-великомученицы, я мысленно попросила у нее помощи. Варварою звали мою матушку, она частенько водила меня сюда. Часовня и по сю пору принадлежит к числу моих самых любимых, даром что мала и неказиста.

«Заступись, Варвара-великомученица!» – быстро взмолилась я, глядя на крест над куполом, и тут же приняла прежнее холодное выражение лица.

– Мы подъезжаем, – сквозь зубы проронил Смольников. – Умоляю вас, забудьте о том, каковы наши истинные отношения. Вообразите, что я – вовсе не я, а лучший, умнейший, красивейший в мире человек…

– О, слышу голос Пьера Безухова! – невольно усмехнулась я.

– Заклинаю, запечатлейте эту улыбку на вашем личике на весь вечер! – шепотом вскричал Смольников. – Мы прибыли!

Коляска остановилась близ двухэтажного ладненького домика (низ каменный, верх деревянный), видневшегося в глубине садика. Весной здесь, конечно, буйствует сирень, а летом – жасмин. Скоро все засияет недолговечным осенним разноцветьем, но сейчас, на исходе лета, вокруг нас шумело одно темное облако буйной зелени.

Чуть только экипаж остановился у калитки, распахнулась дверь и невысокая женщина с лампой в руке показалась на крыльце, выжидательно вглядываясь в темноту и поднимая лампу повыше, чтобы лучше видеть.

– Новая горничная какая-то, – пробормотал Смольников, расплачиваясь с извозчиком и помогая мне сойти с подножки. – Прежде у Евлалии была такая мегера, а эта ничего, симпомпончик.

Да уж, глаз у него острый, ничего не скажешь! В сумерках и на расстоянии разглядеть «симпомпончика»! Я видела только курносенький нос, русые косы, окрученные вокруг головы (да, хороша была бы я, явись с такой же прической!), и довольно складненькую фигурку. Когда мы подошли поближе, я увидела серебряный медальон сердечком, блеснувший на высокой, обтянутой черным форменным платьем груди. Ах боже мой, какие нынче горничные пошли романтичные!

– Вы к Евлалии Романовне? – спросил «симпомпончик» простонародным говором. – Как прикажете представить?

– Доложите, что прибыл господин Смольников и мадемуазель Ковалева, – приказал мой провожатый – и до боли стиснул мой локоть, почуяв, видимо, изумление, которое охватило меня при звуке столь безбожно искаженной фамилии.

– Молчите! Так надо! Думаете, Евлалия не слышала о знаменитой женщине-следователе? – сердито шепнул он. – Ведь у нее в гостях будет Вильбушевич. А вдруг черт принесет и его дочь? Вы что, хотите, чтобы вас немедленно узнали?

– Интересно, от кого бы это ваша Евлалия могла обо мне слышать? – буркнула я, смиряясь с переименованием.

– Вполне может статься, что даже и от меня.

– Что?! И вы решили привести меня сюда после того, как рассказали ей обо мне?

– Не волнуйтесь, – хладнокровно произнес Смольников. – Описанный мною ранее портрет весьма далек от теперешнего оригинала. Я вас не знал такой, какова вы сегодня, ну и, естественно, представил Евлалии нечто иное.

Синий чулок, канцелярская крыса, сушеная селедка… или вобла? Нет, и то и другое! Ах ты…

– Спокойно! – Стальные пальцы Смольникова снова впились в мой локоть. – Все потом!

Мы вошли в дверь и оказались в небольшой прихожей, обставленной весьма затейливо: все было легонькое, металлическое, покрытое бронзовой краской, обтянутое веселеньким шелком. Все, вместе взятое, напоминало птичью клетку. Была здесь и настоящая птичья клетка, стоящая на тонконогом столике и прикрытая поверх синим шелковым платком. Видимо, платок мало успокаивал обитателя клетки, потому что оттуда доносились звуки, напоминающие недовольное кудахтанье.

«Надеюсь, там не курица?» – подумала я желчно, чувствуя, как напряглась перед встречей с хозяйкой. А вот и она!

Зацокали каблучки, и на лестнице показалась высокая и тонкая женская фигура. Одета она была весьма своеобразно: в нечто, сшитое, такое ощущение, из разноцветных шелковых платков, напоминающих вот этот, накинутый на клетку. Поверх одеяния хозяйка была увешана множеством золотых и серебряных цепочек. Она вся шелковисто шелестела, металлически звенела, блестела и переливалась. Шапочка из золотистой сетки плотно обтягивала ее маленькую темную головку. При ближайшем, впрочем, рассмотрении я убедилась, что волосы у нее не просто темные, а с сильным рыжим отливом, как если бы она постоянно пользовалась знаменитой помадой Анны Чилляг, которую распространяет Луиза Вильбушевич.

Между прочим, pourquoi pas? [15] Ведь Луиза тоже жила в этом доме, пока не «поссорилась» с отцом…

Воспоминание мгновенно заставляет меня внутренне подобраться. И вовремя: особа в сеточке кидается на шею к Смольникову, словно готовясь влепить в его губы жаркий поцелуй, и останавливает ее лишь то, что тот, оказывается, сжимает в зубах папиросу. И когда только успел закурить? И зачем, главное? Неужто предвидел поведение хозяйки и решил таким образом защититься от интимностей?

Впрочем, если это ее и охладило, то лишь на мгновение.

– Гошенька, как же я обрадовалась, когда ты позвонил и сказал, что приедешь! – страстно выдохнула она, выхватывая папиросу из его рта и прикладываясь к ней, словно какой-нибудь Чингачгук – к трубке мира, взятой, условно говоря, у Монтигомо (ох, не сильна я в сведениях насчет североамериканских аборигенов!), и держа ее теперь на отлете, чтобы не мешала лобызаться.

Папироса уже не мешала, зато порыв Евлалии остановил сам Смольников. Отодвинул от себя страстную хозяйку на расстояние вытянутой руки и сказал:

– Pardon, дорогая. Мы не одни.

Хозяйка оглянулась – и, такое впечатление, только теперь заметила меня. А впрочем, что ж тут удивительного? Доселе все ее внимание было совершенно поглощено «Гошенькой».

Гошенька! Фу, какая пошлость!

– Ах, кто это? – воскликнула Евлалия с театрализованным ужасом, и я вспомнила, что она в прошлом актриса. Субретка, называл ее амплуа Смольников. Однако сие ее восклицание достойно трагической героини! – Кто вы, милочка? Наниматься пришли? Но я ведь послала в агентство госпожи Ольховской отказ!

Я стою и знай хлопаю глазами. Понимаю, что по роли мне следует обидеться, однако реплика Марковой настолько глупа и нарочита, что ничего, кроме смеха, не может вызвать.

– Угомонись, божественная Евлалия, – усмехается Смольников. – Извини, я не успел предупредить тебя, что буду не один, пришлось прервать разговор. – Ах вот кому он звонил, значит, с моего телефона! – Позволь представить. Елизавета Васильевна Ковалева, моя невеста.

– Что?!

С хриплым страдальческим воплем Евлалия отшатнулась, прижимая одну руку к груди, а другой шаря по воздуху, словно ища опору. Я невольно подалась вперед, чтобы оказать ей помощь, а Смольников выхватил из ее дрожащих пальцев свою папироску и сунул в рот, с видимым удовольствием затянувшись.

В этот миг рука Евлалии нашарила-таки опору, и по случайности ею оказалась та самая птичья клетка, из которой раздавалось кряхтенье. Пальцы вцепились в платок и конвульсивно сжались, сдернув его.

Обитателем клетки оказался огромный белый попугай какаду, который немедленно вытаращил блестящие, словно бусинки, глаза и завопил:

– Я безумен только в норд-норд-вест!

– Угомонись, старина Гамлет, – ласково сказал Смольников. – Погода нынче теплая, ветер ласковый – никакого норда, один сплошной зюйд. Ты как поживаешь, а?

– Что ему Гекуба, что он Гекубе? – хрипло вопросил Гамлет, и я смекнула, что передо мной настоящий театральный попугай, который изъясняется только репликами из пьес. Отсюда и имя. И тотчас, словно желая подтвердить мою догадку, Гамлет прокаркал: – Ее любил я. Сорок тысяч братьев…

– Все это в прошлом, уверяю тебя, – перебил его Смольников и, с сардоническим смешком выхватив из руки Евлалии платок, вновь набросил его на клетку. Оттуда раздалось недовольное кудахтанье, словно Гамлет моментально перевоплотился в курицу.

– Дорогая, будь осторожна с этой птичкой, – с усмешкой обернулся ко мне Смольников. – Имей в виду, этот актеришка вовсе не так безобиден, как кажется. Реплики из «Гамлета» – это не более чем увертюра к демонстрации его многочисленных талантов. Как ты думаешь, почему Ляля при гостях накрывает его платком? Да потому, что он ни с того ни с сего может начать страшно сквернословить! Даже босякам из ночлежек на Рождественке есть чему у него поучиться. Уж не знаю, кто его обучил такому виртуозному владению словом. Надеюсь, что не нежнейшая Ляля. И еще – имей в виду, что при нем надо быть осторожным в словах, даже когда он накрыт платком. У Гамлета острый слух и феноменальная память. Не побоюсь соврать, по-моему, он помнит все, что когда-либо было при нем сказано, в течение многих лет. Причем память его носит, как выражаются специалисты, ассоциативный характер. Какое-то неожиданное слово вдруг, словно ключ, откроет некую дверцу, и из Гамлета посыплются обрывки реплик, фраз и фразочек, любовных признаний, которые когда-либо выслушивала его хозяйка, ее перебранок с прислугой, сплетен, пьяных откровенностей…

– Откровенность за откровенность, дорогая! – раздался из клетки Гамлета голос Евлалии Марковой. – Ты мне расскажешь, каков он в постели…