Сыск во время чумы — страница 19 из 66

И долго еще убеждал Устин Митю, без всякой уверенностью, что тот слышит и понимает его слова, и плакал, и вновь становился на молитву… и ничего не происходило, а время тянулось и тянулось, и настала пора зажигать лучину, но Устин медлил.

Устин боялся, что освещенные окна увидит снаружи и пришлет сюда кого-нибудь ОН – самый опасный сейчас для него и для бедного Мити человек, ирод, аспид, подлинный иуда… хотя грех кого-то винить и осуждать, это дело не человеков, но Бога. Устин же имеет право лишь каяться, осознавая, что попал в ловушку, и не видя из нее выхода…

* * *

Мортус с мешком, который ругнулся по-французски, оказался в том же самом дворе, куда забежал, преследуя воришку, Левушка. Но чувствовал он себя более уверенно. Он явно знал дорогу.

Первым делом он заглянул в каретный сарай – как если бы рассчитывал там увидеть нечто важное. Хмыкнув и прикрыв поплотнее его широкие ворота, мортус поднял голову к окнам первого жилья и кому-то подал успокоительный знак рукой. Затем взошел на крыльцо. Оглядевшись и прислушавшись – а клавикорды более не звучали, – мортус поднялся по ступенькам и исчез в доме.

Первым делом он поднялся наверх, прошел той же анфиладой, что Левушка, и явился в ту же роскошную гостиную.

Видение, так смутившее Левушку, сидело перед инструментом, опустив руки на колени. Когда вошел мортус, оно даже не пошевелилось.

– Тереза, я принес еду, – сказал мортус на чистом французском языке и стянул с себя дегтярный балахон.

Он оказался мужчиной самой что ни на есть парижской внешности – высоким изящным черноглазым брюнетом, хотя и несколько потрепанным, смуглое лицо уже покрывали заметные морщины. И одет мортус был под балахоном довольно богато – в рубаху с кружевными манжетами, а поверх нее – в короткий расшитый камзол, а также в узкие шелковые штаны-кюлоты. Все это великолепие было ему несколько широковато – то ли, сидя в оголодавшей Москве, он отощал, то ли всегда был таков, и это лишь подчеркнула одежда с барского плеча и зада. Длинные волосы были схвачены на затылке черным бархатным бантом. И еще – под широким и длинным балахоном пряталась также шпага с дорогим эфесом, тоже явно у богатого человека позаимствованная.

– Я не просила вас заботиться обо мне, господин Клаварош… Я уже мертва… – даже не глядя на него, скорбно ответило неземное видение.

– Кто-то же должен о тебе позаботиться, моя курочка.

Господин Клаварош установил мешок на изящнейшем столике и стал добывать оттуда провиант, бормоча: «нет, не кухня герцога Беррийского, нет, не версальские повара, увы, нет…»

– Только не вы, обманщик и вор, – сказала музыкантша.

Бывший мортус выложил на клавикорды, прямо на клавиши, здоровую краюху хлеба и пару яблок. Добавил кривой брусок, тщательно завернутый в холщевую тряпочку.

– Ешь, моя красавица, – сказал он. – Жизнь еще не кончена. И причешись.

– Вы украли это? – спосила она.

– Нет, ЭТО я купил.

– Где, у кого? Вы опять лжете! – она смахнула еду с клавиш, яблоки покатились, проскакали по ступеням и остановились у ножек огромного кресла.

– Ничуть, моя курочка. Нужно знать места, где всегда продадут мешочек червивой крупы и гнилую луковицу за золотой империал.

– Откуда у вас золотой империал? – возмутилась она. – Оставьте меня, господин Клаварош. Довольно того, что я терплю вас в этом доме…

– В этом пустом доме, где ты без меня была бы беззащитна, как овечка в ночном лесу.

– В этом благородном доме, который вы превратили в воровской притон!

– Я бы не стал называть благородным этот дом – дом, где жили обманщики и предатели. Ешь, Тереза. И не думай, что тебе так легко и просто удастся умереть под звуки клавикордов. Как бы ты этого не хотела, моя птичка… Смерть не так приятна, как соната господина Скарлатти.

– Душа моя умерла.

– Ну, повтори это еще раз, если так тебе будет легче.

Клаварош выложил на клавикорды еще какие-то свертки и стал искать место для бутылки. Наконец поставил ее на пол у ножки клавикордов, подхватил мешок с балахоном, повернулся и ушел.

Тереза подумала и самой себе сказала: «Нет!»

Более того – вслух она это сказала.

Клаварош лгал – она не ела уже вторые сутки и чувствовала себя прекрасно. Господь вознамерился послать ей легкую смерть. За это она благодарна… Сперва придет слабость, потом придет сон, и – все…

Главное – не поддаться искушению.

Жизнь кончена, сказала себе Тереза, главное – уйти достойно, до последней минуты пребывая в музыке. Конечно, настанет миг, когда слабость не позволит продолжать игру, но тогда останутся молитвы. Молитвам ее учили в детстве, вот только тут, в Москве, не так уж часто выпадало обратиться к Богу с искренней и горячей мольбой. Жизнь была суетлива, старшая сестра, Мариэтта, которая привезла ее сюда, не слишком следила за ее воспитанием, учила лишь музыке – но учила на совесть. И Тереза училась на совесть, и тогда лишь была счастлива, когда привозили из Вены или из Парижа новые ноты, и они с сестрой в четыре руки разбирали их.

Удачной словесной фразе она всегда предпочитала удачную музыкальную фразу – слова выражали всего лишь движение ума, и то – не полностью, а музыка могла полностью выразить всякое движение души, Мариэтта однажды даже сказала «мысль души», и тут же стало ясно – такими мыслями должны обмениваться на небесах ангелы.

Скоро Тереза в этом убедится… если так – все хорошо, все замечательно, она просто вернется туда, где все говорят на ее языке… И Мариэтта…

И там ей наконец удастся все позабыть!

Все, все – о чем напоминают эти стены, покинуть которые она не хочет и не может…

Пусть ее найдут здесь, у этих клавикордов, мертвую, и пусть это станет вечным укором, пусть образ покойницы, запечатленный взором, жжет и леденит то слабое и неверное сердце, к которому она посмела прилепиться своим пылким сердцем, пусть!..

Вдохновленная этим прозрением и совершенно не беспокоясь, как будет выглядеть ее тело, когда его наконец обнаружат у клавикордов, и не придется ли этим несчастным выскочить из гостиной, зажимая нос, Тереза вскочила, собрала складками край пудромантеля, положила туда Клаварошевы припасы. Про яблоки забыла. Выйдя из гостиной, она быстро пошла по анфиладе, в нужном месте свернула, спустилась по лестнице. Она хотела отдать ему все и вернуться в гостиную, которую избрала местом своего последнего упокоения, потому что там стояли клавикорды и даже подходящая кушетка.

Ей было все равно, что дворник Степан, оставленный хозяевами особняка для охраны, увидит ее неодетой. Она уже который день не надевала платья, не шнуровалась, а сегодня с утра даже не причесалась. Степан – старик, он и не заметит… хотя в одном мошенник Клаварош прав – и в смерти надобно оставаться красивой… ближе к тому часу Господь пошлет сил привести в порядок волосы…

Но на ней были туфли без задника, на каблучках, и она, занятая возвышенными мыслями, не сообразила, что каблучки довольно громко стучат.

Опомнилась она, когда ей навстречу выбежал Клаварош, уже без мешка.

– Ты куда собралась, моя курочка?

– Хочу вернуть вам ваше имущество, господин Клаварош. Пустите, иначе я все уроню.

Но он не пускал Терезу, он загородил собой дверь, ведущую на кухню и к помещениям для слуг.

– Возвращайся к себе, дурочка. Тебе здесь не место.

– Нет, заберите, я не желаю!..

– Ты просто глупая девчонка, – сказал Клаварош. – Ты вбила себе в голову, что должна последовать за Мариэттой. А как знать – может, сестра твоя жива? Многие из тех, кого забирают в чумные бараки, остаются живы и более не заражаются чумой. А ты забиваешь себе голову глупостями!

– Вы не смеете так со мной говорить! Я столь несчастна, что… что…

– Ты не первая и не последняя, кто спал с господским сыном, – кратко определил ее беду Клаварош. – Благодари Бога, что обошлось без последствий. Будь тут твоя мать – она бы за такие проказы надавала тебе оплеух…

– Не смейте так со мной говорить, господин Клаварош! Я давно совершеннолетняя и сама собой распоряжаюсь! – крикнула Тереза.

– Знаю, ты родилась в один год с моей Луизой, тебе тоже двадцать два, – отвечал Клаварош. – Твои родители думали, что все дети уже в доме, а тут ты и появилась. Боялись, что госпожа Виллье не разродится, это в сорок шесть лет, весь квартал перемывал ей косточки. Я до сих пор уверен, что твой отец тут ни при чем. Ему ведь уже было под шестьдесят…

– Грязная свинья!

Клаварош только вздохнул и оперся лопатками о косяк, расположив тело вольготно, даже изысканно, и всем видом показывая – на кухню Тереза попадет только через его труп.

Он своего добился, недаром служил гувернером и имел дело с детьми от семи до семнадцати. Смертельно обиженная Тереза повернулась и пошла прочь, продолжая придерживать край пудромантеля. Лежащие в нем припасы поехали обратно в гостиную.

Клаварош дожидался, пока стихнет быстрая каблучковая дробь, и лицо у него при этом было совсем невеселое.

Потом он вернулся в помещение, которое вернее всего было бы назвать людскими сенями – оттуда можно было попасть и в людские, и на кухню, и к кладовым. Там было пусто, и Клаварош вошел в одну из людских.

– Что, ушла? – спросил стоящий на одном колене худощавый мужик в одной рубахе, и та – расстегнута до пупа, в штанах с галуном по шву, надо полагать – от лакейской ливреи, и босой.

– Ушла, – сказал Клаварош по-русски.

– Молодец, Ваня. Отойди, мешаешь.

Клаварош и сам не больно желал глядеть на занятие босого мужика.

Перед ним лежал на полу мужчина, без рубахи и с приспущенными портками. Низкий коренастый парень, сидя на пятках, зажал промеж колен его голову и придерживал руки, другой сидел на его ногах, а босой мужик крепко бил плетью по голой спине – и остановился, лишь когда Клаварош, услышав каблучки Терезы, дал знак и выскочил, чтобы удержать ее.

Во рту у наказуемого был кляп из скомканной холстины.

Мужик ударил его раз, и другой, и третий…