Мы сказали, что будем покорнейше благодарны.
Он уже пошел было прочь от нас, но когда мы сказали это, быстро повернулся и окинул нас долгим, мрачным взглядом, самым злобным и подозрительным, какой я когда-нибудь видал. Затем сказал:
– Вам хочется покинуть меня. Не отпирайтесь.
Мы не знали, что ответить, а потому промолчали и не сказали ничего.
Он ушел на корму и уселся там, но, кажется, никак не мог забыть об этом обстоятельстве. То и дело заводил речь все о том же и старался добиться от нас ответа, но мы ни гу-гу.
Становилось все страшнее, и мне уж казалось, что я не выдержу этого. Было еще хуже, чем ночью. Вдруг Том ущипнул меня и шепчет:
– Смотри!
Я глянул на корму и увидал, что профессор глотнул чего-то из бутылки. Не понравилось мне это. Потом он еще глотнул и вскоре начал петь. Стемнело, ночь была черная и бурная. Он распевал диким голосом, а гром уже начинал греметь, и ветер завывал и стонал между снастями, и было так страшно. Стало темно, хоть глаз выколи, так что мы уже не могли видеть его и рады были бы, если бы не могли слышать, однако слышали. Потом он замолчал, но не прошло и десяти минут, как у нас явилось подозрение, и нам хотелось, чтобы он опять зашумел, тогда бы мы знали, где он находится. Вдруг мелькнула молния, и мы увидели, что он встает; но он был пьян, споткнулся и упал. Мы слышали, как он рычал в темноте.
– Они не хотят ехать в Англию, ладно! Я переме ню курс. Они хотят покинуть меня. Ну и пусть покида ют – теперь же.
Я так и обмер, услышав эти слова. Потом он опять замолчал и молчал так долго, что мне стало невтерпеж, и казалось, что молнии уже совсем не будет. Наконец она, слава богу, опять блеснула, и мы увидели, что он ползет на четвереньках и уже всего шагах в четырех от нас. Но какие у него страшные глаза были, ой-ой! Он нацелился на Тома и сказал: «Ступай за борт, ты!», но тут опять стало ни зги не видно, и я не знал, схватил он его или нет, а Том не подавал голоса.
Опять наступило долгое, страшное ожидание; а там снова блеснула молния, и передо мной мелькнула за бортом голова Тома и исчезла. Он цеплялся за веревочную лестницу, которая свешивалась из лодки и болталась в воздухе. Профессор заорал и бросился на него, и тут опять стало темно, хоть глаз выколи, а Джим простонал: «Бедный господин Том, пропал он», кинулся было на профессора, но профессора не оказалось на месте.
Потом мы услышали два страшных крика, – а потом еще один, не такой громкий, а потом еще один, совсем внизу, и чуть слышный; а Джим твердил:
– Бедный господин Том!
Потом наступила ужасная тишина, и я думаю, что можно бы было сосчитать до четырехсот тысяч, пока молния блеснула опять. Когда она блеснула, я увидел, что Джим стоит на коленях, положив руки на ларь и уткнувшись в них головой, и плачет. Не успел я глянуть за борт, как уже стемнело, и я был даже рад этому, потому что и смотреть не хотелось. Но при следующей молнии я был наготове и увидел, что кто-то раскачивается на веревочной лестнице, и это был Том!
– Влезай сюда! – кричу ему. – Влезай сюда, Том!
Его голос был так слаб, а ветер так ревел, что я не мог разобрать, что он говорит; но мне показалось, что он спрашивал, в лодке ли профессор. Я крикнул ему:
– Нет; он внизу, в океане. Влезай наверх! Можем мы тебе помочь?
– Гек, кому ты жовешь?
– Я зову Тома.
– О, Гек, как ты можешь так делать, когда жнаешь, что бедный господин Том…
Но тут он завизжал, как сумасшедший, и отпрянул назад, и опять завизжал, потому что в эту самую минуту блеснула яркая молния, и когда он поднял голову, то увидел перед собой лицо Тома, поднявшегося над бортом, бледное, как смерть, и смотревшее ему прямо в глаза. Он, видите ли, подумал, что это дух Тома.
Том влез в лодку, и когда Джим понял, что это он, а не его дух, то начал тискать его, мусолить и называть всякими ласковыми именами, и точно рехнулся от радости. А я спросил:
– Чего ж ты дожидался, Том? Отчего не влез сразу?
– Не хотел, Гек. Я видел, что кто-то пролетел мимо меня, но в темноте не разобрал, кто именно. Это мог быть ты, мог быть и Джим.
Такая уж была манера у Тома Сойера – всегда обсудить дело. Он не влезал, пока не узнал, где профессор.
Тем временем гроза расходилась вовсю. Страшное дело, что тут было: гром грохотал и ревел, молния то и дело сверкала, ветер выл и визжал в снастях, а дождь лил как из ведра. То своей руки не видно было в темноте, то можно было пересчитать нитки в рукаве куртки и видеть всю пустыню волн, бушевавших и метавшихся под сеткой дождя. Такая буря самая красивая вещь на свете, только не очень весело на нее любоваться, когда вы затеряны где-то в поднебесье, промокли и одиноки, а тут еще и смерть приключилась в вашей компании.
Мы сидели на носу, сбившись в кучу, толковали вполголоса о бедном профессоре, и жалели о том, что свет глумился над ним, когда он старался, как умел, и что не нашлось у него друга, да и никого не нашлось, кто поддержал бы его и не дал бы горьким мыслям свести его с ума. На корме было много одеял и всякой одежды, но мы решили лучше мокнуть под дождем, чем пойти туда хозяйничать. Нам, видите ли, думалось, что это как-то некрасиво, когда там, можно сказать, все еще остыть не успело после покойника. А Джим сказал, что он согласен лучше промокнуть в кисель, чем идти туда и, чего доброго, наткнуться на духа среди молний. Он говорил, что ему и видеть-то духа всегда было до смерти страшно, а дотронуться до него – нет, лучше умереть.
Глава V
Сбились с дороги. – Письмо тете Полли. – Небо свод. – Метафора. – Земля. – Розыски Лондона в подзорную трубу. – Встреча со львами.
Мы придумывали разные планы, да не могли согласиться. Я и Джим стояли на том, чтобы повернуть обратно и лететь домой, но Том доказывал, что когда взойдет солнце, то будет виднее, и если мы уже недалеко от Англии, то, пожалуй, удобнее там спуститься, вернуться домой на шаре и заслужить славу таким путешествием.
Около полуночи буря затихла, взошла луна и осветила океан, и тогда у нас отлегло от души и стало клонить ко сну; поэтому мы растянулись на ларях и заснули, а проснулись, только когда взошло солнце. Море сверкало, точно алмазы, погода была славная, и наши вещи скоро просохли.
Мы пошли на корму поискать, нет ли чего позавтракать, и первое, что мы заметили здесь, была лампочка, горевшая в компасной будке под колпаком. Увидя ее, Том смутился и говорит:
– Легко догадаться, что это значит. Это значит, что кто-нибудь должен держать здесь вахту и править этой штукой, все равно как кораблем, иначе она собьется с пути и будет лететь, куда ветер несет.
– Ну, – говорю я, – что же с ней было с тех пор, как… э… с того случая.
– Сбилась с пути, – отвечает он не совсем спокойно, – сбилась с пути, в этом нет никакого сомнения. Теперь она летит по ветру, а он дует на юго-восток. А давно ли, мы не знаем.
Затем он направил шар к востоку и сказал, что будет следить за ним, пока не соберем позавтракать. Профессор запасся всем, что требуется для человека; лучше и снарядиться нельзя было. Правда, не нашлось молока для кофе, но была и вода, и все, что может понадобиться, и чугунная печка, и все принадлежности к ней, и трубки, и сигары, и спички; и вино, и водка, но это уж не про нас; и книги, и карты, и аккордеон; и шубы, и одеяла, и целая куча всякого хлама вроде стекляруса и медных украшений. Том сказал, что это верный знак, что он собирался побывать у дикарей. Нашлись тут и деньги. Да, запасливый человек был профессор.
После завтрака Том научил меня и Джима управлять шаром; каждые четыре часа мы должны были сменять друг друга; когда его вахта кончилась, я сел на его место, а он взял профессорскую бумагу и перо и написал тете Полли письмо обо всем, что с нами случилось, и пометил его: «На небосводе, близ Англии», сложил, запечатал красной облаткой и надписал адрес, а над адресом проставил большими буквами: «от Тома Сойера Аэропорта» – и сказал, что старого Ната Парсонса, почтмейстера, пот прошибет, когда получит такое письмо. Я и говорю:
– Сойер, это не небосвод, это воздушный шар.
– Да, а кто же говорит, что это небосвод, чудак?
– Сам же ты в письме написал!
– Так что же? Это вовсе не означает, что воздушный шар – небосвод.
– О, а я думал – значит. Том, что же такое небосвод?
Я тотчас заметил, что он стал в тупик. Подумал, погадал, пошарил в своем уме, да ничего и не нашарил, только и мог сказать:
– Я не знаю, и никто не знает. Это просто слово. И слово хоть куда. Немного найдется таких, которые лучше его. Я думаю, ни одного не найдется.
– Это пустое, – говорю я, – а ты мне скажи, что оно значит! Вот в чем суть.
– Говорят тебе, я не знаю, что оно значит. Это слово, которое люди употребляют для… для… ну, для украшения. Манжеты ведь не для того пришивают к рубашке, чтобы теплее было, как по-твоему?
– Ну конечно, не для того.
– Однако же их пришивают?
– Да.
– Ну, вот, письмо – это рубашка, а небосвод – манжеты на ней.
Я знал, что Джим обидится, так оно и вышло. Он сказал:
– Ну, господин Том, не следует так говорить, это просто грешно. Вы сами знаете, что письмо не рубашка, а манжетов на нем не бывает. На нем и места нет, где их пришить, вы не могите их пришить на нем, а если пришьете, они держаться не будут.
– Ах, да заткнись ты, и не толкуй о том, чего не понимаешь.
– Как же, господин Том, неужто вы хочете сказать, что я ничего не понимаю в рубашках, когда я бог жнает сколько их стирал дома…
– Я тебе говорю, что рубашка тут ни при чем. Я только…
– Как, господин Том! Вы скажали, вы сами собой скажали, что письмо…
– Ты меня с ума сведешь! Замолчи. Я сказал это как метафору.
Этим словечком он огорчил нас на минуту. Потом Джим сказал, довольно робко, так как видел, что Том не в духе:
– Господин Том, что такое метафора?