Расслабившись и взяв газету в руки, он приготовился насладиться путешествием, как вдруг хлопок и грохот, оглушили его. Все завертелось, закружилось, вагон так резко накренился, затем подпрыгнул и с громким скрежетом и стуком ударился о землю.
Темнота. На секунду он потерял сознание. С трудом пытаясь открыть глаза, он почувствовал жжение на веках, и, не имея сил терпеть этот дискомфорт, закрыл их вновь. Он попытался встать, но не смог. Через секунду Дэвид сделал еще одну попытку, но снова безуспешно, и в изнеможении от непомерных усилий и слабости, резко откинулся на спину, чуть ударившись затылком. Боли он не чувствовал, лишь страх и ужас, однако же скорее от неизвестности, и непонимания, что происходит, нежели от мыслей о дурном. Где-то совсем рядом, он услышал истошный женский крик, и стоны, и чей-то тихий плачь, сам же он молчал, и не смог бы произнести и звука, до того он был оглушен и потрясен случившемся.
Наконец открыв глаза, сквозь нечто, похожее на песок, засыпавшего все его лицо и тело он с трудом, но смог сесть. Инстинктивно потянувшись к лицу, он с удивлением, но уже без страха, увидел, что все его руки и лицо в крови. С трудом пытаясь понять, откуда кровь, он провел по затылку — ничего. Провел по груди — все в порядке. И только тогда понял, что сломан нос. Он облегченно выдохнул и попытался встать, но не смог. Ноги разъехались как у новорожденного ягненка и с громким стуком он упал всем своим тяжелым и тучным телом на пол. Только тогда Дэвид почувствовал во всем своем до того момента крепком теле распирающую и раздирающую на части нестерпимую боль. Он глухо застонал, и вновь потерял сознание.
В следующий раз он пришел в себя, уже когда его куда-то несли на носилках. Он не смог открыть глаза, но попытался даже пошутить, о том, сколько же человек понадобилось, чтобы его нести, и словно пьяный, не желая заканчивать банкет, даже попытался встать и идти, но чья-то грубая рука бесцеремонно толкнула его обратно на носилки. Он даже попытался сопротивляться, но слабость и боль сломали его и он покорно и даже с облегчением подчинился. Сознание как обломки, сцены до крушения, во время, лицо Анны со спутанными после ночи темными, как траур волосами. Нестерпимая боль вновь пронзила все его тело, и он опять погрузился во мрак.
Одурманенный опием и болью он то выныривал из глубоких темных вод сознания, то погружался в самый мрак, где зловещие образы пугали и мучали его без жалости и устали.
Пришел в сознание он только ночью, уже в больничной палате. Не открывая глаз, он чувствовал сквозь плотно сомкнутые веки тусклый желтый, как лихорадка свет, едва ли в полной мере понимая, где он.
Дэвид слабо и едва слышно, простонал:
— «Воды», — и, не надеясь, что ему ответят, уже готов был вновь погрузиться во тьму сознания, как вдруг к нему подошла женщина. Она что-то нежно сказала, но он не расслышал, и, кажется, ушла, но только чтобы через минуту вернуться. Она дала ему сделать лишь пару глотков, хотя он с жадностью заплутавшего в пустыне странника готов был осушить этот сосуд до дна, и мягко, но твердо сказала:
— Вам больше нельзя.
Рукой он дотронулся до ее руки и сомкнул свою ладонь вокруг ее хрупкого запястья. Ее тонкие руки, так напоминали Энн. И он глухо и отчаянно застонал:
— Анна…, — впервые назвав ее имя на русский лад.
Медсестра ласково, но твердо произнесла:
— Отпустите. Вы же не один здесь. Я должна позаботиться и о других, — и с этими словами твердо высвободила свою руку из его ослабших ладоней.
Дэвид с неохотой подчинился, испытав при этом такую глубокую обиду и отчаяние, которую уже сейчас в глубине своего сознания знал, не забудет никогда, и в ту же минуту вновь провалился во тьму.
Лишь через три дня он пришел в сознание так, чтобы осознавать все вещи ясно и четко, и, приручив боль до той степени, чтоб не нуждаться больше в опии, первым делом огляделся вокруг. Узкая кровать, прикроватный столик с неизвестными жидкостями в темном стекле на радостях алхимику, но едва ли на пользу ему самому. Стены в цвет тоски, да потолок в цвет отчаяния, вот и вся обстановка.
Из разговоров с врачом, медсестрой, а также со своим помощником, который первый появился его повидать, он восстановил по крупицам картину произошедшего. Оказалось, не было ни взрыва, ни хлопков, а все это не иначе как плод его воображения в свете перенесенного шока. Поезд просто сошел с рельсов, вот так банально, но так бывает. Жизнь и будущее стольких людей было перечеркнуто всего лишь незначительной, но значимой для человека случайностью.
Оказалось, что не только лицо было его разбито, но и ребра и левая нога были сломаны, не говоря уже о мелких ссадинах и ушибах, которые покрывали все его крупное, но теперь обессиленное и никчемное тело. Даже самые простые и привычные вещи теперь были ему не доступны. Он нуждался в других и это для его сильной и независимой натуры, было худшим из испытаний. Он был растерян и раздавлен, он чувствовал себя уязвимым и зависимым, он который привык быть хозяином положения, теперь был беспомощен как новорожденное дитя. Все, что он в жизни воспринимал как данность, как нечто само собой разумеющееся, теперь же казалось ему недоступным благом и даром небес. Ничто не давалось ему больше бесплатно, и каждый свой день он должен был заработать неимоверными усилиями, каждодневной и изнуряющей работой над собой. Ему заново пришлось учиться сидеть, стоять, ходить, и краткий путь от койки до стены был тяжек, долог и не прост.
Но это потом. Первым делом он должен найти Энн. Так что в противовес обычным своим распоряжениям, он поручил своему помощнику не разобраться с финансами, а ехать как можно скорее в Ниццу и найти Энн.
Именно теперь, вот так, лежа недвижимо, он понял, как страстно он любит ее и как сильно она ему нужна.
А пока ее нет, он должен приложить все усилия, чтобы стать прежним. Меньше всего ему хотелось предстать перед ее глазами таким слабым и беспомощным, какой он сейчас. И думая, будто силе воле и характеру подвластно все, приложил немало сил впустую, но встать с кровати смог лишь на четвертый день. И опираясь на дрожащие руки и обливаясь потом, он впервые в жизни почувствовал себя не властителем и хозяином своей жизни, а тряпичной куклой на тонкой леске, дрыгающей ногами и руками, в попытках быть самостоятельным, тогда как в реальности, любое его движение не иначе как прихоть хозяина за ширмой.
— Вам помочь? — услышал он участливый голос.
Подняв глаза, он увидел высокую и сухую женщину, лет тридцати. В ее спокойных голубых глазах читалось беспокойство и тот род человеческой жалости, что именуется «материнским», когда улыбка сочувствия и наклон головы вправо, будто говорит: «мой бедный, бедный, глупый малыш, ты снова разбил колени». Уже через минут он узнал в ней, ту самую женщину, лицо которой, он видел последним, перед тем самым злополучным крушением вагона, так резко и так жестоко изменившим за секунду всю его жизнь.
— Спасибо, я справлюсь. Просто сегодня первый день, когда я пыта… — оправдываясь неуверенно произнес он, но и голос, будто не слушался его и оборвался сразу же на полуслове.
Его неуверенный голос и легкая дрожь в руках прозвучали для нее как приглашение, и она, как если бы знала его давно, села рядышком, словно самый близкий друг и уверенно беря беседу в свои руки, произнесла: — Вы можете на меня опереться, — и нисколько не смущаясь, по-матерински подставила ему свое плечо.
Он удивленно посмотрел на нее, но все же остался недвижим. Затем, немного помолчав, уже увереннее спросил:
— Вы были в том же вагоне. Я помню. Как ваше самочувствие? Как ваша матушка?
Она расплылась в улыбке, польщенная его участием и радостно заговорила:
— Мы совсем не пострадали, и это ли не удивительно? Ведь и я, и мама, равно как и вы, были в самом пострадавшем вагоне, но, поверите ли? Почти ни царапины! — Торжественно произнесла она, но уже через минуту добавила: — Матушка, конечно, была напугана, такие события в ее почтенном возрасте. Кажется у нее легкое сотрясение, так что она еще в больнице, но если доктор будет не против, ведь ничего серьезного нет, сегодня же ее выпишут.
— Это прекрасно, — сухо заявил Дэвид, испытав колкую зависть, к этим двум особам, особенно к той, что была на четверть века его старше и осталась невредима, когда же он, сильный и крепкий, разбит в щепки, будто корабль, разбившийся о скалы.
Она рассказывала о себе, о своей матери, об отбывшем в мир иной отце. Он узнал о ней, и об ее родне за полчаса почти все, что ему надо и не надо было знать. Ее голос, монотонный и крепкий, как жужжание летнего насекомого был приятным, как проявление всего живого на земле, но вместе с тем вызывающим раздражение, когда ты немощен и так несчастлив. Уставшая голова стала почти чугунной, и он, желая прервать поток ее сознания резко спросил:
— Вы не представились.
— Элен, — и на ее сухом лице, вспыхнул юный румянец старой девы.
Он и сам не смог сдержаться и уже забыв, что еще секунду назад испытывал раздражение и даже злился на нее, невольно откликнулся на этот знак смущения и невинности и, улыбнувшись очаровательной улыбкой джентльмена, сделав знак рукой, будто снимает, несуществующую шляпу галантно представился:
— Дэвид Маршалл, — и этого слабого отклика с его стороны было достаточно, чтобы с того дня она посещала его каждый день вплоть до самой его выписки из больницы.
Она окружила его такой материнской лаской и вниманием, что он, не желая того, сдался, со смирением и благодарностью, принимая ее заботу, потому как после двух известий за неделю чувствовал себя поверженным, одиноким и разбитым и как никогда нуждался в человеческой поддержке. Что ж, неудачи и одиночество, порой толкают нас в объятия тех, кого мы, в силе и благополучии даже не замечаем.
Первым подорвало его настроение письмо из дома. Жена справлялась о его здоровье, и, казалось бы, даже проявляла жалость и сочувствие по поводу случившегося, но лишь до третьей строчки. А дальше было следующее: