— Иванов Алексей Степанович.
— Сколько лет на заводе?
— Двадцать четыре.
— Блестяще! Четверть века за одним станком?
— Почему за одним? Техника совершенствуется… А вы, если можно спросить, откуда будете? Из какой страны?
Девушка как рассмеется.
— Свои, — говорит. — С телевидения. Фильм о вашем участке снимать будем.
Тут они представляются, и я узнаю, что высокий — режиссер, средний — оператор, маленький с бородкой — по звуку, а девушка — редактор фильма.
— Что ж, — спрашиваю, — сценарий о нас уже написан?
— Нет, — отвечает, — мы сначала снимаем, а потом пишем. У нас такой метод. Чтобы все было натурально, как в жизни.
А дальше все началось натурально, как в жизни. Приходит мастер и объявляет:
— Кончай работу! Уборка будет. Санитарный день.
Я возразить пытаюсь:
— Санитарный день только недавно был…
А он:
— Ты что, Степаныч, не понимаешь, для чего уборка? Фильм снимать будут. На пленку. А пленка нынче знаешь какая чувствительная? Каждую пылинку отразит как есть.
Я говорю:
— Но…
А он:
— Никаких «но». Начальство распорядилось. А тебе, Степаныч, вообще на некоторое время придется прерваться. Прикомандировываем тебя к съемочной группе. Ты самый старый старожил, все знаешь. Будешь помощником режиссера. Или как там у них — помрежем.
Так я стал помрежем. Лампы таскал, электричество где подключить, указывал, интервью давал девушке об истории цеха.
Очень милая она оказалась, очень любопытная и понятливая. Все с лету усваивает. Как только начинаю что объяснять, а она: «ясно-понятно». И такая простая. Даже «Памир» курит. А я-то их поначалу за иностранцев принял. Но она мне объяснила, что гербы и эмблемы к кофточкам пришивать — это сейчас у женщин модно. И трубки курить тоже модно — у мужчин, у журналистов. Особенно на телевидении и в «Литературной газете».
Можно курить, а можно и не отравляться — так просто в зубах трубку держать.
Словом, начали мы с уборки.
Час проходит, второй, смотрю — работницы наши, фрезеровщицы, потихоньку исчезать начинают. А которые еще не сбежали, стоят группкой и о чем-то спорят.
Подхожу поближе, вроде внимания на них не обращаю, и слышу:
— Ты, Маша, подожди. Поработай. Ты на этой неделе в парикмахерской была? Была. А я нет. Мне сейчас позарез надо на прическу, к косметичке и на маникюр. А знаешь, какие очереди? И живу я за городом.
Это говорит Ленка, она себя так зовет и все ее — тоже. На самом деле ее имя Евдокия. Дуня, значит. Но ей так не нравится. Решила псевдоним взять.
Ленка — работница у нас хорошая и девушка красивая: черноволосая, крупноглазая, только нос немножко кверху, поэтому она его часто книзу гладит. Поправляет.
— Подумаешь, за городом живет, — говорит Маша. — Все равно успеешь. А на маникюр тебе вовсе не обязательно. Что, твои пальцы, что ли, режиссер снимать будет? Пальцы только у пианистов снимают. И у Татьяны Дорониной.
— Ну, ладно, — говорит Ленка, — не в маникюре дело. А карточку на выходе ты за меня пробьешь…
Не знаю, до чего они договорились бы, только вскорости ни одной, ни другой на участке не было. Остались лишь женщины, у которых детей много.
А на следующее утро Ленка пришла — ну прямо как Лоллобриджида. Брови и глаза подведены, волосы распущены, зубы чем-то начистила — содой, что ли, с нашатырем — белые, как у негритянки, и халатик у кого-то напрокат взяла — с крахмальным воротничком. Наверно, у подруги с часового завода. Там производство чистое, не то что у нас.
Ленка, конечно, угадала, что первой ее снимать будут.
Софиты около ее станка поставили, как их, юпитеры. И народ со всего участка собрался.
Мастер кричит:
— Товарищи, по местам! Работать надо.
Но разве его кто слушается?
Ленка включает станок, а в это время оператор подносит к ее лицу какой-то прибор вроде фотоаппарата. Она смотрит в него, улыбается и зубы показывает.
А оператор говорит:
— Это я не снимаю. Это экспонометр. Он измеряет степень освещенности вашего лица.
Всем смешно, как она сниматься приготовилась. А Шурка Петрунина — она у нас очень невыдержанная — говорит: «Ой, дура!»
Тут звукооператор, который маленький, с бородой, вынимает трубку изо рта и предупреждение дает:
— Товарищи, фильм звуковой. Прошу не выражаться и реплик не бросать, чтобы на экран лишнее не попало.
Режиссер командует:
— Внимание! Мотор!
Телевизионщики отвечают:
— Есть мотор!
— Камера!
А мастер участка, который людей по рабочим местам развести пытался, вернулся к съемке и кричит:
— Стой! Нельзя снимать: Ленка косынку не надела.
Все, конечно, приостанавливается.
Мастер поясняет режиссеру:
— За станком — в косынке. Правила техники безопасности.
А режиссер спрашивает:
— Может, все-таки без косынки можно?
Тут уж я вступаю:
— Нельзя, — говорю. — Раз мы снимаем все как в жизни, то только в косынке.
Видели бы, какой ненавистный взгляд бросила на меня Ленка. Прическа пропадала для телезрителей.
— Мотор!
— Есть мотор!
— Камера!
Ленка снова включает станок, улыбается, больше на камеру смотрит.
— Стоп! — командует режиссер. — Лена, не снимайтесь. Сосредоточьтесь на работе. Улыбаться будете, когда к вам подойдет редактор, ведущая репортаж. Она вас спросит: «Как сегодня работается?» Вы скажете: «Сегодня как никогда хорошо! До перерыва выполнила сменную норму!» Внимание! Отставить внимание! Лена, работайте, двигайтесь. Что вы застыли?
— Вживайся в образ, Ленка! — советуют ей.
— Мотор!
— Есть мотор!
— Камера!
Ну, пошло получше. К Ленке подходит редактор, блондинка в розовой кофточке:
— Как вам сегодня работается?
— Сегодня как никогда…
— Стоп! — кричит маленький бородатый. — Голос плохой.
А голос у нее правда ужасный. Хриплый, загробный.
— Лена, что с вами? Почему вы так хрипите?
— Вчера пообедать некогда было… Одно мороженое ела…
— Вот ду… — вырвалось у Шурки Петруниной. — Тоже мне кинозвезда. Людмила Гурченко.
Тут я, как помреж, вмешался:
— Товарищи, — говорю, — принесите ей горячего чаю из буфета. Горло оттаять надо.
Ну, с Ленкой все в конце концов хорошо обошлось. В образ она вошла. И голос прорезался. Следующей Машу снимали. Редактор ей объясняет, что делать:
— Вы подходите к мастеру и что-то у него спрашиваете…
— А что я спрашиваю?
— Ну, советуетесь с ним по вопросам технологии…
— А она никогда не советуется, — говорит мастер. — Упрямая и гордая. Если что не получается, губу закусит, на глазах чуть не слезы, а до всего сама дойдет. Характер у нее — железо резать можно. А голова изобретательная, как будто…
— Мотор! — кричит вдруг режиссер. — Снимайте, записывайте: мастер золотые слова говорит!
Окончили мы персональные съемки, и оператор меня спрашивает:
— Что это у вас вон там под потолком ходит?
— Мостовой кран, — говорю. — Тяжелые детали переносит. Видите, рельсы по стенкам идут. По ним он и катается. А сбоку — кабинка. В ней машинист.
— Во-во! Меня бы в эту кабинку с камерой, а? Вид участка сверху! Организуете?
Я, конечно, организовал. Пригнал кран с другого конца цеха. Ругались там! Завидовали. Ну, и потом дело у них какое-то было. То мы одни не работали, а то и они стали.
А на другой день они еще больше ругались. Их в столовую не пускали. Два с лишним часа снимали, как мы обедаем. Съемка — дело ответственное. Столы двигали. Скатерти переворачивали, чтобы почище были. За салфетками бумажными в магазин бегали — некультурно без салфеток в стаканчиках. Ну, репетировали, чтобы все как в жизни было. Кто что говорит, кто куда идет, кто в книгу жалоб благодарности записывает. А книги, как и бумажных салфеток, в столовой не оказалось. Принесли гроссбух из бухгалтерии.
Потом режиссер замечания делал, кто сидит неправильно, кто шапку на стол положил, а кто шею очень длинно вытянул, чтобы в аппарат попасть.
Вот так. То да се. Два с лишним часа. За это время некоторые по три вторых съели. И по батарее компота. Конечно, за свои деньги.
А почему так получилось? Пока его приготавливаются снимать, освещение прилаживают, примериваются, мотор включат, а у него на тарелке уже ничего нет. Народ рабочий. К съемкам не привыкший. Не то что артисты, которые прикладывают к губам пустые чашки и делают вид, что кофе с молоком пьют.
Режиссер говорит:
— Что, у вас тарелка опять чистая? Берите еще что-нибудь…
Лучше всех Ленка снималась: у нее все-таки уже стаж… Знает, как куда глядеть надо.
Сидит без косынки. Кефир с хрустящими хлебцами мелкими глотками пьет. Худеет. И нос невзначай поправляет.
Снимали еще, как стенгазету выпускаем, как агитатор в перерыве беседует, как зарплату получаем. Нам ее ради этого случая на два дня раньше выдали.
А потом режиссер встал на табуретку и говорит:
— Ну вот и все, товарищи. Спасибо вам! Спасибо Алексею Степановичу! (Это мне.) Теперь смотрите фильм о себе на голубых экранах.
Жалко было с ними прощаться. Мы очень сблизились и стали, как говорят, членами дружного, сплоченного съемочного коллектива.
…Фильм, наверно, получился хороший. Я говорю «наверно», потому что его никто не видел. Его не показывают. Не разрешают. Из-за этих съемок наш участок из передового в отстающие превратился.
1968
КОМЕДИАНТ
Сидим мы однажды со старым приятелем, беседуем, и вдруг он говорит:
— Знаешь что: по-моему, тебе надо сделать пластическую операцию лица.
— А зачем, — спрашиваю, — я буду делать ату операцию? Что я — преступник, от следствия скрывающийся? Или злостный неплательщик алиментов?
— Нет, — отвечает, — ты не преступник. Но к хирургам, специалистам по пластическим операциям, обращаются не только уголовники. К ним идут, например, те, кто желают выглядеть помоложе…
— Помоложе, — говорю, — мне не надо. Жена мой возраст знает. Друзья тоже. Коллективу я свою биографию на собрании рассказывал. А в отделе кадров анкета лежит со всеми данными.