Сюрприз в рыжем портфеле — страница 58 из 78

— Чудак! Будто не догадываешься, о чем речь идет! Тебя же всегда выдает твоя физиономия. Говоришь одно, а на ней написано другое. Пусть уж ничего не будет написано, чем что-то. Сделай себе этакое нейтральное лицо.

Это правда, физиономия меня всю жизнь подводит.

Мама рассказывала: когда я был еще совсем сырым младенцем — подойдут к моей кроватке родственники или соседи, поглядят на меня и скажут умиленно:

— Какое у него осмысленное выразительное личико!

Позже они говорили обо мне совсем другое. Осмысленное, выразительное личико им не нравилось.

Когда у нас бывали гости, мама спрашивала меня, отведя в сторонку, чтобы никто не слышал:

— Почему ты волчонком смотришь на тетю? Почему ты ехидно смеешься над дядей, когда он кушает?

Папа вопросов не задавал — он приказывал:

— Перестань корчить рожи, комедиант!

А я виноват, если у меня глаза такие говорящие, как у собаки? Если я скрыть ничего не умею?

Когда дядя ест, он всегда торопится и дергает носом. А на усах у него крошки. Вот мне и смешно. А тетю я не люблю, потому что она всегда говорит: «Детям за столом со взрослыми — не место». Тогда меня и мою двоюродную сестру отсаживают в угол на низенькие скамеечки и накрывают салфеткой табуретку.

Если гости долго засиживаются, то тетя вздыхает:

— Ох-ох! Нам же за город! Уже так поздно!

— А вы оставайтесь ночевать, — предлагает мама.

Тетю и дядю долго уговаривать не приходится, они остаются. Они спят на моем диване, а я на полу. На матраце. Вместе с кошкой.

— Когда гости будут собираться домой, ты скажи им: «Приходите к нам, пожалуйста, еще», — наставляет меня мама.

И вот я говорю:

— Приходите к нам, пожалуйста, еще.

А на лице у меня написано другое: «Ох, как вы надоели! Не приходите больше». Это то, что я думаю.

— Ну-ну, попрощался и иди в комнату, — торопит мама.

Я понимаю, что дядю и тетю я пригласил не так.

А потом я пошел в школу. В школе опять были одни неприятности. На той же почве.

Учительница сказала мне, что раз я умею рисовать, то должен делать стенгазету. На совете отряда за то, чтобы я был редактором стенгазеты, проголосовали все. Сами редакторами быть не хотели. Хотели, чтобы редактором был я.

Редактором я стал, но газета не выходила. Вернее, вышла всего один раз. Я вырезал из журнала панораму Москвы, нарисовал лозунг: «Да здравствует Первое мая!», переписал от руки две заметки из «Пионерской правды», изобразил почтовый ящик и обратился к соклассникам: «Пишите в нашу газету!»

Они не писали. И газета не выходила.

Учительница вызвала мою маму: «Ваш сын спустя рукава относится к своим общественным обязанностям». Мама была очень огорчена.

— Ну, скажи, Петя, что это — твоя ошибка. Что ты глубоко прочувствовал ее, что ты очень любишь стенную газету, — внушала мне классная руководительница.

Мама смотрела на меня в упор, и я сказал, что допустил ошибку. Стенная газета — тут я даже приврал, чтобы скорее отпустили, — это то, что я больше всего люблю.

Но искреннее, чистосердечное признание не спасло. Учительница с горечью заключила:

— Нет, вижу, Петя, что ты не прочувствовал…

Так меня и увела мама от учительницы непрочувствовавшим.

А я по дороге думал: что я должен был прочувствовать? И зачем вообще я должен писать на стеле в красной рамке, что Петров хорошо учится, а Сидоров — в серой рамке — плохо? Это я и так им могу сказать. В коридоре на переменке. А я могу и в классе. Тогда зачем даром изводить тушь и акварельные краски?

Учительница этого не понимает. Мама тоже.

Мама говорит:

— Когда ты сказал учительнице, что любишь стенную газету, у тебя была такая брезгливая, кислая физиономия, что я готова была сквозь пол провалиться! Откуда ты только ее взял?

Я сказал:

— Я физиономию не выбирал. Какую дали родители, такую и ношу.

Но в школе меня считали, наверное, не совсем конченым человеком, потому что однажды поручили мне выступить на встрече со знаменитым детским писателем.

Библиотекарь и старшая пионервожатая написали мне, что я должен сказать своими словами от всего сердца:

— Дорогой товарищ писатель, нам очень понравилось ваше замечательное сочинение… Через него красной нитью проходит… Нам, советским детям, очень нужны такие воспитательные книги. Желаем вам дальнейших творческих…

Успеха мое выступление не имело. Писатель сидел угрюмый, быстро уехал, а пионервожатая сказала, что я говорил без души и на лице у меня…

Мне понятно, что на моем лице было: «Книга мне совсем не понравилась, никакая она не замечательная, и нам, детям, она не нужна. И никакой красной нити в ней нет. Одна скука и поучения: бу, бу, бу…»

— А почему я должен был говорить именно так, как вы написали? — спросил я старшую пионервожатую.

Она развела руками и ответила:

— Так положено.

А почему положено? Кем положено?

Когда я окончил школу, папа сказал:

— Комедиант! Тебе только в театральное училище идти. Может, там при деле будешь. С твоей физиономией…

Я пытался поступить в театральное и провалился.

Дали читать кусок трагедии на тему о работе «Сельхозтехники». Тракторист разговаривает со своим трактором, который почему-то не заводится. В самый трагический момент я рассмеялся, потому что трагедия была глупая. Совсем не «Отелло».

Режиссер говорит:

— Вживайтесь в роль!

А я чем больше вживаюсь, тем больше смеюсь. Нет, не так уж сильно смеюсь, но мимика моя явно не соответствует тем приподнято-значительным словам, которые я произношу.

И ничего не могу с собой сделать…

Потом мне приходилось вживаться в разные роли.

Я женился.

Когда на моем лице была, написана нежная любовь, жена говорила: «Милый, я все читаю по твоим глазам! Какой же ты искренний?» В других случаях она по глазам читать не любила.

Однажды она сказала:

— Сегодня мы идем в театр. Там, между прочим, встретим одну очень милую, интересную женщину. Я познакомилась с ней в Гагре. Она жена начальника нашего районного телефонного узла. Если ты хочешь, чтобы у нас был телефон, улыбайся, говори комплименты.

В антракте я увидел телефонную супругу. Она была не милой, не интересной и с мутными глазами…

…При выходе из театра жена сердито заключила:

— Ну, вот, телефона у нас не будет. Ты все испортил.

— Я же, кроме «здрасьте», ничего другого не сказал.

— Твоя физиономия все сказала. У тебя был такой вид, словно перед тобой баба-яга.

— А разве она не яга?

— А телефон?

Не все гладко у меня и в цехе. То есть как не гладко? Работаю хорошо. Норму выполняю, брака не даю. Но и тут возникли неприятности.

Вызывает меня наш профорг и говорит:

— После окончания смены — митинг. По поводу вручения нам переходящего. Ты, Петр, выступить должен.

Я стал отказываться: не могу, мол, на митинге выступать, не умею говорить. Пусть Иванов или Сидоров. Они говорят хорошо. А профорг свое: «Понимаешь, Петр, тут беда: кто у нас говорит хорошо, тот работает плохо. А ты у нас передовик. Тебе и выступать положено. Мы тебе и речь набросали».

Глянуля на бумажку, увидел: «…Мы самоотверженно… Благодаря высокой организации… Не считаясь со временем… В результате широко развернутой агитационной работы…»

Потом профорг, конечно, пожалел, что меня выпустил.

Как я ни старался быть пламенным оратором — не вышло. И физиономия не та, и голос тоже мрачный, загробный. А каким же ему еще быть, если мысли мои тексту не соответствуют?

«Благодаря высокой организации…» Какая там организация? Обыкновенная штурмовщина! Первые две декады скулы от скуки сводит, а в третьей даже выходные работаем. Это называется «самоотверженно…», «не считаясь со временем…». А почему со временем не надо считаться? Если бы была высокая организация, то и время не помеха. А насчет широко развернутой агитационной работы так скажу: она была, мне разъясняли, что я должен хорошо работать. Только вот наряды не выписывали, работы не давали. И я стоял у станка, ничего не делал, а агитаторы тоже курили в сторонке.

Это я только всего несколько случаев назвал, когда меня физиономия подводила. В общем, натерпелся я из-за нее. Вот и думаю: может, и правда, сделать мне пластическую операцию, чтобы лицо было нейтральное? Например, как у моего бывшего одноклассника Семена Куценко.

Куценко далеко пошел. Физиономия у него непроницаемая, серьезная, и никогда, на ней ни одной мысли. Недавно он на юбилее главного инженера выступал: «Дорогой наш, любезнейший, талантливейший, старейший, наиуважаемый…» Я бы тут улыбнулся. А Семен на полном серьезе. И ему верят. А он главного инженера терпеть не может, просто не переносит, сам мне однажды признался. А вот на юбилее: «…любимейший… талантливейший… Позвольте сказать вам несколько прочувствованных слов…» Так положено! И ни один мускул на лице не шевельнется. Не выдаст. И никто никогда не знает, что Семен на самом деле думает.

А из меня дипломат плохой. Кто я? Комедиант.


1968

ЧЕРЕЗ ТАМБУР

Не без робости подходил Никифор Креветкин к дверям кабинета товарища Предельного.

Двери были высокие, массивные, двойные, с тамбуром.

Они были обиты чем-то синтетическим и звуконепроницаемым.

Перед такими дверьми Креветкин всегда робел и волновался: там, за ними, решалось, и совершалось что-то крайне важное, ему неведомое. Тамбур и синтетическая обивка двери глушили голоса и хранили тайну.

Креветкин — работник уже немолодой, и его трудовой путь пролег через много дверей.

Когда-то он был бухгалтером артели. На эту работу его благословил человек, кабинет которого находился в узкой тесной комнатушке. К фанерной двери комнатушки был приколот кнопками кусок ватмана с надписью: «Председатель».

Потом Креветкина приглашали к другим дверям.

Пройдя довольно обыкновенные, белые с простой стеклянной табличкой, он стал коммерческим директором небольшой фабрики. Миновав солидные, коричневые, с металлической пластинкой, сел за стол начальника райплана. Оставив позади себя двери, обитые дерматином и украшенные большим прямоугольником из зеркального стекла, по которому шла надпись золотом, — уже именовался заведующим областным филиалом главка.