Зачем обижаться? Другие и хуже умрут.
А я – поживу. До последнего, брат, издыхания.
Была вечеринка в аду. И с бутылочкой рома
Склонялся Иуда к чертенку с лицом херувима.
И Каин скучал подле черной диавольской кухни.
«Святому Георгию» пели драконы «Эй, ухнем»,
И демоны выли «Те Деум» средь гама и дыма.
И серые тени змеились у лодки Харона,
И теням туманным показывал фокусы Хронос,
И чья-то душа, разжиревшая черная такса,
В зеркальной стене отражаясь, прилипла к паркету.
И мы танцевали на темных волнах Флегетона,
И черный оркестр погружался в мерцание Стикса,
Огромные люстры летели в застывшую Лету.
Все, кажется, ждали Христа. Нет, конечно, не ждали.
Акакий Акакиевич,
шинель – «тово»!
Петрович покачивает
седой головой.
Во граде Петровом
черный утюг.
Петрович, Петрович,
шинель – тю-тю!
Навек тю-тю, навсегда тю-тю!
О, если бы чудо – я чуда хочу!
Ворона покаркивает.
Могила. Снег.
Акакий Акакиевич,
шинель — шут с ней!
Не стоит искать, тосковать, бунтовать:
в обитель небесную мчится кровать.
В сиянье и славу, в парчу и виссон
Акакий Акакиевич облачен.
А если и нет — и тогда не беда:
над ним лебеда, под ним вода.
«Энергия — в материю!» Всё физика, да.
Копил, копил, сукно купил. Конец, господа.
ЭЛЕГОИДИЛЛИИ
Ветер воспоминаний тревожит увядшие письма,
на острове воспоминаний шумят сухие деревья.
Призракам, старым, не спится в небесной гостинице ночи.
Там забытое имя ложится на снег синеватою тенью,
и тени веток сложились в неясную надпись. Я не знаю
языка загробного мира. Я видел в Британском Музее
черную египетскую птицу. Вот она – сидит неподвижно.
Желтый глаз, как маленькая луна. Она более птица,
чем все птицы на свете.
Вечером на Гаваях я проходил между сучьев
окаменелого леса. Было безлюдно, мне захотелось
услышать хотя бы тик-тик моих часов. Но они
остановились из уважения к вечности. Нет,
я не намекаю на сердце, я говорю
о тишине бессонницы, увядших письмах.
Если зажечь их, в камине будут оранжевые бабочки,
лазоревые бабочки, синие бабочки, черные бабочки,
тени забытого имени, маленькие саламандры.
Не кажется ли тебе,
что после смерти
мы будем жить
где-то на окраине Альдебарана
или в столице
Страны Семи Измерений?
Истлеет Вселенная,
а мы будем жить
где-то недалеко от Вселенной,
гуляя, как ни в чем не бывало,
по светлому берегу Вечности.
И когда Смерть
в платье из розовой антиматерии,
скучая от безделья,
подойдет к нам опять,
мы скажем: — Прелестное платье!
Где вы купили его?
Черная птица на черном и снежном суку —
иероглиф печали.
Черный репейник в снегу —
идиограмма зимы.
Тени, твоя и моя, на белом сугробе —
граффити молчанья.
Треплются черные ветки кустов и деревьев.
Как беспокойна
китайская каллиграфия зимнего сада
и как беспредметна —
абстракция света и снега.
«Мимоза вянет от мороза».
Но нет мороза. Ледоход.
Ночь, водянистая медуза,
В дождливой мозглости плывет.
И, маленькая марсианка,
Душа в земное бытие
Глядит, и мокнет перепонка
На ручке бледненькой ее.
Не плачь, душа! Гляди сквозь пальцы
(Их целых семь, как лед они)
На смутно-сумрачные улицы,
На тускло-мутные огни.
Не лучшая метаморфоза?
А в прошлой жизни разве – рай?
О муза, не кончай рассказа!
Напомни мне! Не улетай!
Не выходи за марсианина!
С ним не дели любовь и — кров.
Звучи, мимоза, Мнемозина,
Как музыка других миров.
Душехранилище хоронят.
Из трупных аминокислот
Тюльпан с огнем росы в короне
Над гробом душным прорастет.
Не хромосомы — хризантемы.
А в небе горы, тень вершин.
И в том краю, где будем все мы,
Ты медленно идешь один.
Преображен, неузнаваем,
Не помня боли и тревог,
Ночным или вечерним раем
Проходишь молча, новичок.
Ты слышишь ангельские песни,
А мы — лишь шум недолгих дней.
Небесное тебе — небесней.
Земное нам — еще земней,
Еще больней — или милее?
Еще дороже каждый час?
Не суета, а суть… Аллея,
Могила. День почти погас.
В ожидании окончания,
Окончания «представления»,
Ты смотрел на море вечернее,
В полутень молчанья печального?
Золотистое, серебристое
Опускается в море мглистое.
Вот была Атлантида, кажется.
Под водой она, не покажется.
Ты глядел на вазы этрусские?
Где этруски? Лишь вазы узкие.
Как, любезный друг, самочувствие?
Все умрем – этруски и русские.
Всё на свете только предвестие,
Всё на свете только предчувствие,
Что в холодный пласт, в струи тусклые…
Ну а вазам — вроде бессмертия.
Но бессмертие это – грустное.
Лилась виолончель, как милость или чудо,
Но отравили звук усталость и простуда.
Я Пушкина читал, но голова болела,
И сладость нежная не победила тела.
Был океан, закат, но… ныла поясница,
И не могла душа сияньем насладиться.
О, тело смертное. Но больше не прикажет
Мне ничего оно в наджизненном пейзаже,
Где слухом неземным и зрением нездешним
Я буду жизнь ловить… в молчании кромешном.
А может быть — глухой — слепой — без чувств,
без боли,
Как мертвый эмбрион в холодном алкоголе?
Ни в коем случае, ни в коем случае,
Хотя случалось и случается,
Что сероватое, певучее
На ветке тонкой покачается –
И почему-то получается,
Что не выветривается из памяти
Тот ветер у церковной паперти.
И тополя переливаются,
Струится ива там, у Припяти,
И горе преодолевается.
Душа легко переселяется
В далекое, былое (лучшее?),
В тот полдень, выбранный из прихоти,
В лучи и тучи, в то, летучее…
Но всё случайно, в лучшем случае.
«Документально и фактически
»Доказано фотографически,
»Детально, дактилоскопически:
»Мы жили в Ейске, после — Витебске,
»Сидели в Полоцке и Липецке.
»Не знают в уголовном розыске,
»Что жили мы с тобою — в Божеске,
»В Богочертовске, в Новодьявольске
»(Кормились песенкой — о яблочке),
»Что распевали «Вдоль по Питерской»,
»Гуляя у снесенной Иверской,
»Что жили в Райске, Адске, Ангельске
»(Там снег белее, чем в Архангельске),
»Что спали на снегу — на Витебской —
»В Верхнеблаженске и Мучительске…»
Зачем, скажи, ты терпишь холод грубый,
Не рвешь серебряную нить,
Скрипач усталый, друг печальногубый,
Кого надеешься пленить?
Кто слушает? Кто вслушается в пенье
Поймет мелодию твою?
Один смычок целует в восхищенье
Струну, певучую струю.
Ну что ж, мечтай, что там, у страшной двери,
Где вьются тени средь теней,
Увидишь ты, как тихо внемлют звери
Жемчужной музыке твоей.
Орфея-то, признаться, растерзали…
Забудь — легенда, не беда.
А нас, напротив, — по плечу трепали!
(И жизнь нас — потрепала, да).