Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт — страница 20 из 33

— Актриса закрыла футляр. Это происшествие вконец испортило ей аппетит, кольцо казалось просто омерзительным.

Какая-то гостья воскликнула:

— Не сомневаюсь, что она и не такое видела в своей жизни!

— Разумеется, — согласился писатель, — так устроена человеческая натура: актриса, конечно же, видала кое-что и похлеще. Но именно этого кольца она совершенно не могла выносить, и в тот же вечер выбросила его на помойку.

Послышался слабый крик, а затем звук падающего тела, и рассказчик вынужден был прервать свое повествование. Все мы вздрогнули от неожиданности: сенатор X. лежал возле стула и не подавал признаков жизни. Он посинел, разбух и, без сомнения, умер от разрыва сердца. Все молча стояли вокруг него.

Я мысленно воздал должное этой жертве любви. Назавтра, не в силах вынести мысли, что обладаю кольцом, ставшим настоящей реликвией, я пошел в церковь и благоговейно возложил его на алтарь.

САЛФЕТКА ПОЭТОВ© Перевод А. Петрова

Художник Жюстен Прерог влачил свое существование над пропастью между искусством и бытием. Он жил с подругой, и время от времени к нему захаживали поэты. Так, за обедом в мастерской, где потолок был усеян — насмешка судьбы — клопами, вместо звезд, четыре поэта, что ни день, сменяли друг друга.

За одним столом они никогда не собирались.

Давид Пикар вырос в Сансерре, в крещеной еврейской семье, каких в городе полным-полно.

Леонар Делес, туберкулезник, выхаркивал свою поэтическую жизнь, корча такие гримасы, что можно было умереть со смеху.

Жорж Остреоль, человек с тревожным взором, размышлял, как некогда Геркулес, о непредсказуемости судьбы.

Хайме Сен-Феликс рассказывал бесчисленные байки, и при этом голова его крутилась во все стороны на шее, которая словно ввинчивалась и вывинчивалась из тела.

Все четверо писали великолепные стихи.

И поскольку обеды следовали один за другим, а салфетки на столе не менялись, всем поэтам доставалась одна та же салфетка; впрочем, они об этом ничего не знали.

* * *

Мало-помалу салфетка стала пачкаться.

Тут желтое яичное пятно, там темная полоса от шпината. И еще круглый след от губ, на которых вино не успело высохнуть, и пять сереньких точек — отпечатки пальцев, на время отпустивших столовый прибор, рыбная кость, пронзившая льняную ткань, как копье, присохшая в уголке крупинка риса и, конечно, табачный пепел — где-то слегка, где-то чуть сильнее, вымазавший салфетку.

* * *

— Давид, вот ваша салфетка, — говорила подруга Жюстена Прерога.

— Надо будет купить еще салфеток, — добавлял Жюстен Прерог, — запиши, чтоб не забыть, когда у нас появятся деньги.

— Ваша салфетка уже совсем грязная, Давид, — говорила подруга Жюстена Прерога, — к следующему разу я вам ее поменяю. Прачка на этой неделе еще не приходила.

* * *

— Леонар, возьмите салфетку, — говорила подруга Жюстена Прерога, — а сплевывать можете в ящик для угля. Как же перепачкалась эта салфетка! Я ее поменяю, как только прачка принесет белье.

— Леонар, надо тебя как-нибудь написать во время харканья кровью, — прибавлял Жюстен Прерог, — пожалуй, я бы даже скульптуру сделал.

* * *

— Жорж, мне стыдно каждый раз давать вам одну и ту же салфетку, — говорила подруга Жюстена Прерога, — понятия не имею, что случилось с прачкой. Она никак не может дойти до меня с чистым бельем.

— Давайте обедать, — прибавлял Жюстен Прерог.

* * *

— Хайме Сен-Феликс, мне придется дать вам ту же салфетку, что и в прошлый раз, чистых у меня сегодня нет, — говорила подруга Жюстена Прерога.

И поэт начинал рассказывать истории, а Жюстен Прерог слушал, с удовольствием наблюдая за его крутящейся во все стороны головой.

* * *

Осень сменяла лето, весна — зиму.

Поэты продолжали, не ведая о том, делить одну салфетку и писать прекрасные стихи.

Леонар Делес харкал жизнью, корча все более уморительные гримасы, и однажды та же участь постигла Давида Пикара.

Вскоре поганая салфетка заразила ни о чем не подозревавших Жоржа Остреоля и Хайме Сен-Феликса.

Подобно отвратительному больничному полотенцу, салфетка была замарана кровью из легких четырех поэтов, а обеды все не кончались.

* * *

В начале осени Леонар Делес отхаркнул остаток своей жизни.

В трех разных больницах трое его собратьев по перу, содрогаясь от кашля, как женщины от любовных судорог, умерли почти сразу один за другим. И все четверо оставили восхитительные, словно нашептанные музами стихи.

Но смерть их списали не на обеды, а на голод, нищету и подругу всех поэтов — бессонницу. И действительно, разве может одна-единственная салфетка убить четырех неповторимых поэтов да еще так быстро?

* * *

Когда гостей не стало, то и салфетка была больше не нужна.

Подруга Жюстена Прерога наконец решила положить ее в грязное белье.

Разворачивая салфетку, она думала про себя: «И впрямь грязнющая, даже вонять начинает».

Однако расправив ткань, подруга Жюстена Прерога не поверила своим глазам и позвала художника, который в свою очередь тоже изумился, воскликнув:

— Чудеса да и только! Эта грязная салфетка, которую ты тут любезно разложила, подготавливая к стирке, не что иное, как портрет нашего покойного друга Давида Пикара — из разноцветных следов от выпивки и угощений сложились черты его лица.

— Но как это возможно? — прошептала подруга Жюстена Прерога.

Несколько секунд двое молча смотрела на чудесную салфетку, потом осторожно повернули ее.

Но их лица помертвели, когда на другом углу салфетки показалась страшная гримаса харкающего кровью Леонара Делеса, при виде которой раньше можно было обхохотаться.

Все четыре угла салфетки изображали друзей художника.

Жюстен Прерог и его подруга увидели задумчивого Жоржа Остреоля и Хайме Сен-Феликса, рассказывающего какую-то историю.

— Оставь эту салфетку, — резко прервал молчание Жюстен Прерог.

Салфетка упала и расстелилась на полу.

Жюстен Прерог и его подруга долго кружили вокруг нее, как звезды вокруг солнца, а потом этот плат святой Вероники{86} обернулся к ним четырьмя ликами, призывая оторваться от жизни и улететь в пропасть между искусством и бытием.

ЛЖЕМЕССИЯ АМФИОН, ИЛИ ИСТОРИЯ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ БАРОНА ДʼОРМЕЗАНА© Перевод Л. Цывьян

1. ГИД

Дормезана, моего соученика по коллежу, я не видел лет пятнадцать. Знал я о нем только, что он сделал довольно большое состояние, спустил его и теперь водит иностранцев по Парижу.

Как-то я столкнулся с ним возле одного из самых крупных отелей на Бульварах. Перекатывая во рту сигару, он терпеливо поджидал клиентов.

Он первым узнал меня и заступил дорогу. Видя, что его лицо мне ни о чем не говорит, он порылся в кармане и протянул визитную карточку, на которой значилось: «Барон Иньяс дʼОрмезан». Ничуть не удивившись его явно недавно появившемуся титулу, я обнял его и поинтересовался, как идут дела, много ли в этом году иностранцев.

— Да вы никак принимаете меня за гида, обыкновенного гида? — возмущенно воскликнул он.

— Ну да… — смутился я. — Мне сказали…

— Вам сказали! Тот, кто вам так сказал, пошутил. Вы напоминаете мне человека, который интересуется у знаменитого живописца, как идет покраска. Я, дорогой друг, художник, более того, я сам изобрел свое искусство и единственный, кто им занимается.

— Свое искусство? Черт возьми!

— Нечего смеяться! — строго ответил он. — Я говорю вполне серьезно.

Я извинился, и он со скромным видом продолжил:

— Познав все искусства, я достиг в них больших высот, но художественные поприща, увы, забиты. Отчаявшись сделать имя как живописец, я сжег все свои полотна. Отказавшись от лавров поэта, разорвал почти сто пятьдесят тысяч стихов. Установив таким образом свою независимость в эстетике, я изобрел новое искусство, основывающееся на Аристотелевой перипатетике{87}. Назвал я это искусство «амфиония» в память о поразительной власти, какой Амфион обладал над камнями{88} и прочими материалами, из которых построены города.

Посему все занимающиеся амфионией будут именоваться амфионами.

Поскольку новое искусство требует новой музы, а с другой стороны, поскольку я сам творец этого искусства, а следовательно, и его музы, я просто напросто добавил к сообществу Девяти сестер{89} свою женскую персонификацию под именем баронессы дʼОрмезан. Должен отметить, я не женат, и у меня нет ни малейших угрызений, оттого что я довел число муз до десяти, так как в данном случае я нахожусь в полном согласии с законодательством моей страны, имея в виду принятую в ней десятичную систему.

Ну а теперь, когда я, надеюсь, ясно изложил исторические корни и мифологические основы амфионии, я расскажу вам о ней.

Инструментом и материалом этого искусства является город, часть которого следует обойти, но так, чтобы возбудить в душе амфиона или дилетанта прекрасные или возвышенные чувства, подобно тому как это делают музыка, поэзия и прочие изящные искусства.

Чтобы сохранить сочиненные произведения и чтобы их можно было исполнить вновь, амфион записывает их на плане города в виде линии, в точности отражающей маршрут следования. Эти произведения, эти поэмы, эти амфионические симфонии именуются антиопеями в честь Антиопы, матери Амфиона.

Я творю амфионию в Париже.

Кстати, вот вам антиопия, которую я сочинил как раз сегодня утром. Назвал я ее Pro Patria[13]. Ее цель, как указывает название, вызвать воодушевление, пробудить чувство патриотизма.

Начинаем с площади Сент-Огюстен, где находятся казармы и памятник Жанны дʼАрк. Следуем по улицам Пепиньер, Сен-Лазар, Шатодён до улицы Лаффита, где любуемся домом Ротшильда. Затем возвращаемся на Большие Бульвары и идем к церкви Святой Магдалины. Высокие чувства вспыхивают при виде Палаты депутатов. Когда проходим мимо министерства морского флота, рождаются возвышенные мысли о защите отечества, а далее мы следуем по Елисейским Полям. Глубокое волнение охватывает, когда перед глазами возникает могучая глыба Триумфальной арки. При взгляде на купол Дома Инвалидов глаза увлажняются. И мы быстро возвращаемся по авеню Мариньи, дабы не растерять воодушевление, которое достигает предела перед Елисейским дворцом.

Не скрою от вас, что антиопея эта была бы куда лиричнее, куда величественней, если бы ее можно было завершить перед королевским дворцом. Но что поделать. Вещи и города надо принимать такими, какие они есть.

— Но тогда я творю амфионию каждый день, — рассмеялся я. — Это же всего лишь прогулка…

— Господин Журден! — воскликнул барон дʼОрмезан. — Вы говорите сущую правду: вы творите амфионию, сами того не ведая.

* * *

Тут как раз из отеля вышла большая группа иностранцев; барон устремился к ним и заговорил с ними на их языке, затем обратился ко мне:

— Как видите, я полиглот. Знаете что, идемте-ка с нами. Я исполню этим туристам небольшую антиопею, нечто наподобие амфионического сонета. Это творение приносит мне больше всего денег. Оно называется «Лютеция» и благодаря некоторым вольностям, не поэтическим, но амфионическим, позволяет за полчаса показать весь Париж.

Мы, то есть туристы, барон и я, взгромоздились на империал омнибуса, следующего от Св. Магдалины до площади Бастилии. Когда мы проезжали мимо Оперы, барон громогласно об этом оповестил. Затем, указав на отделение Учетного банка, объявил:

— Люксембургский дворец. Сенат.

Перед кафе «Наполитен» он торжественно возвестил:

— Французская академия.

Банк «Лионский кредит» он представил как Елисейский дворец и, продолжая в том же духе, на пути к площади Бастилии показал все наши главные музеи, Нотр-Дам, Пантеон, церковь Святой Магдалины, крупнейшие магазины, министерства и дома наших выдающихся людей, усопших и живых — одним словом, все, что надлежит увидеть иностранцу в Париже. Мы сошли с омнибуса. Туристы щедро расплатились с бароном дʼОрмезаном. Я был в восторге и сказал ему об этом. Он сдержанно поблагодарил меня, и на том мы расстались.

* * *

Некоторое время спустя я получил письмо, на котором в качестве обратного адреса значилась тюрьма во Френе. Подписано оно было бароном дʼОрмезаном.

«Дорогой друг, — писал мне творец нового искусства, — я сочинил антиопею под названием „Золотое руно“, В среду вечером я исполнил ее. Из Гренеля, где я живу, я поплыл на пассажирском пароходике. Как вы понимаете, то была научная отсылка к мифу об аргонавтах. Около полуночи на улице Мира я разбил витрины в нескольких ювелирных магазинах. Меня крайне грубо арестовали и посадили в тюрьму под тем предлогом, будто я присвоил различные золотые вещицы, которые символизировали собой золотое руно — цель моей антиопеи. Следователь и слушать не желает про амфионию, так что я буду осужден, если вы не вступитесь. Вы же знаете, я — великий художник. Засвидетельствуйте это и вызволите меня».

Так как я ничем не мог помочь барону дʼОрмезану, а кроме того, не люблю иметь дело с правосудием, я не ответил на письмо.

2. ЧУДО ФИЛЬМА

— У кого на совести нет хотя бы одного преступления? — произнес барон дʼОрмезан. — Что до меня, так я даже не веду им счета. Я совершил несколько преступлений, которые принесли мне изрядно денег. И если сейчас я не миллионер, то виной тому мои аппетиты, а отнюдь не угрызения совести.

В тысяча девятьсот первом году мы с друзьями основали Cinematografic International Compagny, сокращенно С.I.С. Мы собирались снимать фильмы, представляющие большой интерес, а затем демонстрировать их в главных городах Европы и Америки. У нас была тщательно разработанная программа. При пособничестве камердинера мы засняли, как просыпается и встает президент республики. Была у нас и лента, представляющая рождение герцога Албанского. За немалые деньги, подкупив нескольких служителей султана, мы навеки запечатлели потрясающую трагедию, как великий визирь Мелек-паша после душераздирающего прощания с женами и детьми выпивает на террасе своего дворца в Пере по указу повелителя чашечку отравленного кофе.

Нам не хватало только заснятого преступления. Но ведь невозможно заранее знать точный час совершения преступного деяния, тем паче что злоумышленники редко действуют в открытую.

Отчаявшись зафиксировать злодеяние обычными способами, мы решили сами устроить его в вилле, которую сняли для этого в Отейе. Сначала мы подумывали нанять актеров, чтобы они разыграли недостающее нам преступление, но ведь в этом случае мы обманули бы зрителей, привыкших, что мы снимаем лишь события, которые произошли в действительности, а кроме того, нас просто не могла удовлетворить актерская игра, как бы ни была она совершенна. Тогда нам пришла идея бросить жребий, чтобы выбрать среди нас того, что пожертвует собой и совершит преступление. Однако подобная перспектива никому не улыбалась. Как-никак все мы в нашей компании были порядочные люди, и ни одному не хотелось оказаться обесчещенным даже в коммерческих целях.

И вот однажды ночью мы затаились на углу улицы неподалеку от нашей виллы. Нас было шестеро, и все были вооружены револьверами. Появилась пара — молодые мужчина и женщина; одеты они были весьма элегантно, и мы сочли, что это очень кстати и станет притягательной подробностью сенсационного преступления. Мы молча набросились на них, связали и затащили в виллу. Один из нас остался их караулить. Остальные снова затаились в засаде, и, когда показался господин с седыми бакенбардами и в вечернем костюме, мы ринулись к нему и, несмотря на сопротивление, приволокли в виллу. Надо заметить, что, едва увидев наши револьверы, он прекратил и брыкаться, и кричать. Фотограф расставил аппарат, дал свет и приготовился запечатлеть преступление. Четверо из нас встали рядом с ним и нацелили револьверы на наших пленников. Молодой человек и женщина лежали без чувств. Я раздел их. С женщины я снял юбку и блузку, а молодого человека оставил в одной рубашке. Затем обратился к господину во фраке:

— Сударь, я и мои друзья не желаем вам ничего худого. Мы только требуем под страхом смерти, чтобы вы кинжалом, который я положил к вашим ногам, убили этих мужчину и женщину. Но первым делом вы должны привести их в чувство. Будьте осторожны, чтобы они вас не придушили. Но так как они безоружны, у меня нет никаких сомнений, что вы успешно справитесь с ними.

— Сударь, — учтиво отвечал мне будущий убийца, — я вынужден подчиниться насилию. Я вижу, у вас все подготовлено, и потому не собираюсь уговаривать вас отказаться от намерения, причины которого мне неясны; я прошу у вас одного-единственного снисхождения: позвольте мне скрыть лицо под маской.

Мы посовещались и пришли к выводу, что, если он наденет маску, это будет лучше и для него, и для нас. Я помог ему укрыть лицо платком, в котором проделал дырки для глаз, и убийца приступил к делу.

Он нанес молодому человеку удар в руку. Наш аппарат заработал и запечатлел эту жуткую сцену.

Острие кинжала вошло жертве в предплечье. Молодой человек вскочил на ноги и со стремительностью, удвоенной ужасом, прыгнул господину с бакенбардами на спину. Завязалась борьба. Женщина тоже очнулась от обморока и устремилась на помощь своему другу. Она погибла первой, пораженная ударом кинжала в сердце. Затем настал черед молодого человека: он упал с перерезанным горлом. Убийца прекрасно справился со своей задачей. Во время борьбы платок ни на сантиметр не сполз с его лица. И пока аппарат работал, он не снимал его.

— Ну как, господа, вы довольны мной? — осведомился он. — Могу я теперь привести себя в порядок?

Мы поздравили его, он вымыл руки, поправил одежду, причесался.

Наконец аппарат смолк.

* * *

Убийца дождался, пока мы не ликвидировали следы нашего присутствия; мы предполагали, что завтра полиция непременно нагрянет на виллу. Вышли мы вместе. Убийца попрощался с нами, как подобает светскому человеку. Он поспешил к себе в клуб, однако я более чем уверен, что в тот вечер после такого приключения его вряд ли там ждал сказочный выигрыш. Поблагодарив игрока, мы откланялись и отправились спать.

Итак, мы получили столь необходимое нам сенсационное преступление.

Оно и впрямь наделало большой шум. Жертвами оказались жена посла крохотного балканского государства и ее любовник, сын претендента на трон одного княжества в Северной Германии.

Виллу мы сняли под фальшивой фамилией, и владелец ее, не желая осложнений, признал в молодом принце нанимателя. Полиция два месяца сбивалась с ног. Выходили экстренные выпуски газет, и тут-то мы и начали наше турне, так что можете себе представить, какой нас ожидал успех. Полиции ни на секунду не пришло в голову, что мы показываем подлинное убийство, бывшее у всех на устах. Мы озаботились объявить о том во всех изданиях. Но публика на сей счет отнюдь не заблуждалась. Нас восторженно принимали и в Европе, и в Америке, так что через полгода мы заработали сумму в триста сорок две тысячи франков, каковую и разделили между компаньонами.

Так как преступление наделало слишком много шума, чтобы остаться безнаказанным, полиция в конце концов арестовала какого то левантинца, у которого не оказалось алиби на ту ночь, когда было совершено преступление. Невзирая на уверения в невиновности, бедняга был приговорен к смерти и казнен. Нам опять повезло. Благодаря счастливой случайности наш фотограф смог присутствовать при казни, и мы добавили к нашему фильму новую сцену, просто созданную для того, чтобы привлечь публику.

Через два года, когда наша компания по причинам, о которых я не стану распространяться, распалась, я получил больше миллиона, а в следующем году все просадил на бегах.

3. РОМАНТИЧЕСКАЯ СИГАРА

— Несколько лет назад, — начал свой рассказ барон дʼОрмезан, — один из моих друзей подарил мне коробку гаванских сигар, присовокупив, что они самого высшего качества и что покойный король Англии{90} не мыслил себе жизни без них.

Вечером я открыл коробку и с наслаждением вдохнул аромат, какой источали чудесные сигары. Я мысленно сравнил их с торпедами, лежащими в арсенале. В мирном арсенале! То были торпеды, которые придумала мечта, дабы победить скуку. Благоговейно взяв одну из сигар, я счел, что мое сравнение с торпедами не слишком точно. Скорей она была похожа на палец негра, и колечко из золотой бумаги еще усиливало впечатление, которое мне внушил ее глубокий коричневый цвет. Старательно обрезав кончик, я закурил и, полный блаженства, сделал несколько затяжек благоуханным дымом.

Однако уже через несколько секунд я почувствовал во рту неприятный привкус, мне показалось, что дым сигары отдает жженой бумагой.

«Похоже, у английского короля, — подумал я, — вкусы по части табака были не столь утонченными, как я полагал. В наши дни мошенничество распространилось весьма широко, и, возможно, спастись от него не смогли ни дворец Эдуарда Седьмого, ни его гортань. Всему приходит конец. Теперь уже невозможно выкурить хорошую сигару».

С гримасой отвращения я прекратил курить, так как от моей сигары определенно воняло паленым картоном. Я разглядывал ее, размышляя:

«После того как американцы наложили лапу на Кубу, остров, возможно, и движется к процветанию, но гаваны курить просто нельзя. Вне всяких сомнений, янки применяют на табачных плантациях методы современного сельского хозяйства, а на фабриках они определенно заменили работниц, скручивающих сигары, машинами. Вероятно, это экономичней и быстрей, но сигары от этого изрядно теряют. А уж та, которую я только что пытался выкурить, вынуждает меня поверить, что тут вдобавок замешаны и фальсификаторы и что сейчас у гаванских производителей сигар старые газеты, вымоченные в никотине, заменяют табачные листья».

Придя к такому выводу, я принялся крошить сигару, чтобы проверить, из чего же она состоит. И был не слишком удивлен, если принять во внимание настроение, в каком я пребывал, когда обнаружил, что помешал мне докурить сигару бумажный рулончик, каковой я немедленно развернул. Он состоял из листка бумаги, в который, очевидно для защиты, был завернут маленький заклеенный конверт со следующим адресом:

                                     Señ. Don José Hurtado у Barral

                                        Calle de Los Angeles

                                                      Habana

На листке же, верхний край которого слегка обгорел, я с изумлением прочитал несколько строчек, написанных по-испански женским почерком, и вот их перевод:

«Меня против моей воли держат в монастыре де ла Мерсед, и я умоляю доброго христианина, которому придет мысль поинтересоваться, что находится в этой скверной сигаре, отослать по адресу приложенное письмо».

Удивленный и взволнованный, я обозначил на обороте конверта себя в качестве отправителя на тот случай, чтобы мне возвратили его, если письмо не дойдет до адресата, после чего надел шляпу и отнес его на почту. Вернувшись домой, я закурил вторую сигару. Она была превосходна, остальные тоже. Мой друг не обманул меня. А английский король знал толк в гаванских табаках.

* * *

Как то месяцев через пять или шесть после того романтического происшествия, о котором я уже и думать забыл, мне доложили, что ко мне явились с визитом негр и негритянка, весьма изысканно одетые, и они просят, чтобы я незамедлительно принял их, но, правда, добавив, что я их не знаю и фамилия их, вероятно, ничего мне не скажет.

Крайне заинтригованный, я прошел в гостиную, куда провели экзотическую пару.

Чернокожий господин непринужденно представился мне на весьма сносном французском:

— Я — дон Хосе Уртадо-и-Барраль.

— Как! Это вы? — воскликнул я, припомнив историю с сигарой.

Должен признаться, мне и в голову не приходило, что гаванские Ромео и Джульетта могут оказаться чернокожими.

Дон Хосе Уртадо-и-Барраль учтиво подтвердил:

— Да, я.

Он представил мне свою спутницу:

— Моя жена. И стала она ею благодаря вашей любезности. Жестокие родители заперли ее в монастырь, где монашки дни напролет делают сигары, которые поставляются исключительно папскому и английскому королевскому дворам.

Я не мог прийти в себя от изумления. Уртадо-и-Барраль продолжал:

— Мы оба принадлежим к богатым чернокожим семействам. На Кубе таких немного, однако они есть. Но прошу мне поверить, предрассудки по части цвета кожи имеются в равной степени и у белых, и у черных.

Родители моей Долорес любой ценой хотели выдать ее за белого. Они мечтали о зяте-янки и, разъяренные ее непреклонным решением выйти только за меня, в глубокой тайне заперли ее в монастыре де ла Мерсед.

Я не знал, где искать Долорес, впал в полное отчаяние и был близок к самоубийству, но, получив письмо, которое вы столь любезно отдали на почту, воспрял духом. Я похитил возлюбленную, и вскоре она стала моей женой.

Само собой разумеется, мы проявили бы крайнюю неблагодарность, если бы избрали местом нашего свадебного путешествия не Париж и не исполнили бы свои долг — прийти и поблагодарить вас.

В настоящее время я — управляющий одной из самых крупных сигарных фабрик в Гаване и, чтобы возместить вам ту дрянную сигару, которую вам пришлось выкурить по нашей вине, дважды в год буду присылать вам запас первоклассных сигар. Я хотел лишь узнать ваши вкусы, чтобы тотчас же отправить первую посылку…

Дон Хосе научился французскому в Новом Орлеане, а жена его изъяснялась без акцента, так как получила образование во Франции.

* * *

Вскоре молодые герои этого романтического приключения вернулись в Гавану. Должен добавить, что неблагодарный, а скорей всего, разочарованный браком дон Хосе Уртадо-и-Барраль так ни разу и не прислал мне обещанных сигар.

4. ПРОКАЗА

Когда кто то заметил, что итальянский не составляет трудностей, барон дʼОрмезан запротестовал с уверенностью человека, говорящего чуть ли не на полутора десятках европейских и азиатских языков:

— Итальянский нетруден? Какое заблуждение! Возможно, его трудности не столь очевидны, но тем не менее они есть, можете мне поверить. Я сам столкнулся с ними. Из за них я чуть не подхватил проказу, лепру, эту страшную болезнь, что подобно трудностям, какие представляет итальянский язык, таится, представляется исчезнувшей, а меж тем продолжает распространяться и свирепствовать во всех пяти частях света.

— Проказу!

— Из-за итальянского?

— Ой, расскажите!

— Это, верно, было ужасно!

Выслушав эти восклицания, подтверждающие успех его парадоксального высказывания, барон дʼОрмезан улыбнулся. Я протянул ему коробку с сигарами. Он выбрал одну, снял с нее бумажное колечко, которое по дурацкой привычке, перенятой в Германии, надел на палец, и только после этого прикурил. Победно выпустив в сторону окружающих несколько клубов дыма, барон снисходительным тоном, в котором ощущалась некоторая тщеславность, начал рассказ:

— Лет этак двенадцать назад я путешествовал по Италии. В ту пору как лингвист я был еще крайне несведущ. Я достаточно скверно говорил по-английски и по-немецки. Что же до итальянского, я изъяснялся на каком то макароническом наречии, то есть брал французские слова и присоединял к ним звучные окончания, а также использовал слова из латыни, но тем не менее меня кое-как понимали.

Я уже прошел пешком большую часть Тосканы, и вот часов около шести вечера пришел в одно прелестное селение, где намеревался переночевать. На единственном тамошнем постоялом дворе мне объявили, что все комнаты заняты компанией англичан. Хозяин постоялого двора посоветовал мне попросить ночлега у священника. Тот принял меня очень радушно и, похоже, был в восторге от моего гибридного наречия, которое сравнил, думаю, чрезмерно польстив мне, с языком «Сна Полифила»{91}. Я ответил, что рад тому, что, сам того не желая, подражаю Мерлину Кокаи{92}. Священник очень смеялся и сообщил, что его фамилия тоже Фоленго; случайное это совпадение показалось мне достаточно поразительным. Затем он отвел меня к себе в спальню и показал, что там и где. Я попытался отказываться, но не тут то было. Достопочтенный аббат Фоленго явно имел тосканское представление о гостеприимстве, поскольку не выказал ни малейшего намерения сменить простыни на своей кровати. Мне предстояло на ней спать, и я не мог найти предлога попросить у добрейшего священнослужителя, не обидев его, чистые простыни.

Поужинал я вместе с аббатом Фоленго. Угощение было настолько изысканным, что я забыл про злосчастные простыни, на которые возлег уже около десяти. Заснул я, едва коснулся головой подушки. Проспал я два часа и проснулся, разбуженный долетавшими из соседней комнаты голосами. Дон Фоленго беседовал со своей экономкой, почтенной особой лет семидесяти, приготовившей обильный ужин, который я до сих пор переваривал. Тон у священника был крайне возбужденный. Экономка отвечала ему кисло-сладким голосом. Меня насторожило слово, повторявшееся чуть ли не в каждой произнесенной ими фразе: лепра. Сперва я удивился, с чего это они говорят об этой страшной болезни?

Но потом мне припомнилась одутловатость дона Фоленго. И руки у него опухшие. Я продолжил цепь рассуждений и вдруг ахнул: ведь у священника, несмотря на его почтенный возраст, не растет борода. Этого оказалось достаточно. Меня охватил ужас. Некоторые итальянские деревни, впрочем как и французские, являются средоточиями проказы. Это-то я знал точно. Итак, дон Фоленго — прокаженный! И я сплю в постели прокаженного. А в ней даже простыни не сменили. В этот миг голоса смолкли. Из соседней комнаты вскоре донесся храп священника. И я услышал, как скрипят ступени деревянной лестницы. Это экономка отправилась спать к себе наверх. А мой ужас все усиливался. Я вспомнил, что врачи не пришли к согласию по вопросу о заразительности проказы. Однако это отнюдь не принесло мне успокоения. Я решил, что аббат, предложив мне от всей души свою постель, ночью вдруг вспомнил, что я могу заразиться его болезнью. Видимо, об этом он и говорил со своей экономкой, а прежде чем заснуть, наверное, молил Бога, чтобы его неосмотрительность не привела к несчастному исходу. Весь в холодном поту, я вскочил и подбежал к окну.

Часы на церкви пробили полночь. Ноги уже едва держали меня. Обессиленный, я опустился на пол и, привалившись спиною к стене, задремал. Часов около четырех я проснулся от утренней прохлады. Чихнув раз тридцать, я сидел, дрожал и смотрел на проклятую постель. Видно, мои громогласные чихи разбудили аббата Фоленго: он вошел в комнату.

— С чего это вы сидите в ночной рубашке у окна? — удивился он. — Мне думается, дорогой гость, в постели вам было бы куда удобнее.

Я внимательно разглядывал священника. Лицо у него было розовое. Да, он толст, но при всем при том, должен был я признать, выглядел пышущим здоровьем.

— Сударь, — обратился я к нему, — знайте: климат Парижа, а в особенности Иль-де-Франса, не способствует развитию проказы. Более того, тамошний климат даже ведет к регрессу этой болезни. И потому многие прокаженные в Азии, а также в Америке, например в Колумбии, где эта болезнь весьма распространена, делают целью жизни собрать денег достаточно, чтобы прожить два-три года в Париже. За этот срок болезнь отступает, и они возвращаются на родину добывать средства, чтобы опять обеспечить себе пребывание на берегах Сены.

— К чему это вы рассказываете? — вновь удивился аббат Фоленго. — Если я не ошибаюсь, вы говорите о проказе, la lebbra, страшной болезни, что свирепствовала в Средние века.

— Она и сейчас продолжает свирепствовать в не меньшей степени, — парировал я, не сводя с него осуждающего взгляда, — и место священников, больных ею, в лепрозориях Гонолулу или где-нибудь еще в Азии. Там они могли бы ухаживать за товарищами по несчастью.

— Простите, но с чего вы завели разговор о подобных ужасах да еще в такой ранний час? — поинтересовался аббат Фоленго. — Еще нету пяти. Солнце только-только показалось на горизонте. Заря, окрасившая небо, как мне кажется, не способна внушить столь мрачные мысли.

— Признайтесь, синьор аббат! — воскликнул я. — Вы больны проказой! Я слышал вас этой ночью…

Вид у дона Фоленго был совершенно ошарашенный и потрясенный.

— Вы заблуждаетесь, господин француз, — отвечал он мне, — я не прокаженный. И я никак не могу понять, почему вам в голову пришла столь прискорбная мысль.

— Но, синьор аббат, — возмутился я, — я же слышал вас ночью. Вы со своей экономкой в соседней комнате говорили о лепре.

Аббат Фоленго разразился хохотом:

— Нет, право, стоит вам, французам, приехать в Италию, и с вами обязательно приключается какая-нибудь история в этом роде, чему подтверждение ваш Поль Луи Курье{93}, который в одном из своих писем рассказывает об очень похожем случае. На итальянском la lepra означает «заяц». Открылась охота, и на днях один мой прихожанин принес мне великолепного зайца, о котором я и разговаривал с моей экономкой, потому как мне показалось, что он уже промариновался. Сегодня в полдень его нам и подадут. Вы отведаете его и заодно сможете поздравить себя, что ценой дурно проведенной ночи пополнили свой лингвистический запас.

Я был пристыжен. Но заяц оказался просто объедение. Так что самые путающие вещи, даже la lepra, могут оказаться превосходными, ежели знать, с чем их едят.

5. КОКС-СИТИ

Барон дʼОрмезан поспешно поправил волосы, чтобы прикрыть шрам, который я вдруг увидел у него на голове.

— Мне всегда нужно быть хорошо причесанным, — сказал он, — иначе в глаза сразу бросается эта белая безволосая полоса на черепе, и возникает впечатление, будто я лысею. А шрам давний… Он — памятка тех времен, когда я оказался основателем города… С той поры прошло уже лет пятнадцать, а дело было в Британской Колумбии, в Канаде… Кокс-сити! Город, в котором жило пять тысяч человек. Название свое он получил от фамилии Кокс… Чизлам Кокс… Не то ученый, не то искатель приключений… Это он призвал нас отправиться в ту пока еще девственную часть Скалистых гор, где и посейчас стоит город Кокс-сити.

Старателей вербовали всюду — в Квебеке, в Манитобе, в Нью-Йорке. Именно в этом городе я и встретился с Чизламом Коксом.

Я там торчал уже с полгода. Притом за все это время сам не заработал ни цента и умирал от скуки.

Жил я там не один, а с одной немочкой, довольно симпатичной девицей, прелести которой пользовались большим успехом. Познакомились мы с нею в Гамбурге. Я был, если можно так выразиться, ее manager[14]. Звали ее Мария Сибилла, или Маризибиль, как произносят это имя в Кельне, откуда она родом.

Надо ли объяснять, что она безумно любила меня? Ну а что до меня, я был отнюдь не ревнив. И все же вы даже представить себе не можете, до какой степени праздная жизнь тяготила меня; все-таки по натуре я не кот. Однако все мои попытки как-то применить свои таланты, трудиться оканчивались ничем.

И вот однажды в салуне я поддался красноречию Чизлама Кокса, который, опершись о стойку, призывал выпивающих идти с ним в Британскую Колумбию. Он знал там место, где золота — хоть лопатой греби.

В своей речи он смешал в кучу Христа, Дарвина, Английский банк и, убей меня Бог, до сих пор не могу понять почему, папессу Иоанну. Этот Чизлам Кокс был потрясающе убедителен. Мы с Маризибиль, которая наотрез отказалась разлучиться со мной, примкнули к его отряду и двинулись в путь.

Старательского снаряжения я никакого не взял, зато захватил все необходимое для устройства бара и большой запас спиртного — виски, джин, ром и тому подобное, а также одеяла и точные аптекарские весы.

Дорога была нелегкой; придя туда, куда нас вел Чизлам Кокс, мы построили деревянный город, который назвали в честь нашего предводителя Кокс-сити. Я торжественно открыл свое питейное заведение, и вскоре от посетителей не было отбоя. Золота там действительно оказалось много, а я вовсю разрабатывал свою жилу. Старатели по большей части были французами или канадцами французского происхождения. Немножко было также немцев и англосаксов. Но преобладал французский элемент. Позже к нам присоединились франко-индейские метисы из Манитобы и множество пьемонтцев. Прибывали и китайцы. Так что спустя два-три месяца в Кокс-сити насчитывалось почти пять тысяч жителей, и в их числе всего с дюжину женщин.

В этом космополитическом городе у меня было весьма завидное положение. Мой салун процветал. Я назвал его «Кафе де Пари», и название это весьма льстило обитателям Кокс-сити.

* * *

Начались морозы. Это было ужасно. Пятьдесят градусов ниже нуля — температура не из приятных. И тут мы с ужасом обнаружили, что в Кокс-сити нет запасов провизии, достаточных, чтобы пережить зиму. Притом мы были отрезаны от всего мира. В перспективе это означало неминуемую смерть. Вскоре все запасы были подъедены, и Чизлам Кокс вывесил проникновенное воззвание, в котором оповещал нас о безысходности нашего положения.

Он просил у нас прощения за то, что привел нас на погибель, и все-таки, несмотря на отчаяние, нашел возможность упомянуть Герберта Спенсера{94} и Лжесмердиса{95}. Конец воззвания был жуток. Кокс призывал всех собраться завтра утром на площади, которую мы предусмотрительно оставили в центре города. Каждому предлагалось принести револьвер и по сигналу застрелиться, чтобы избегнуть мук голода и холода.

Никто не протестовал, не возмущался. Все нашли предложенный выход весьма изысканным, а, к примеру, Маризибиль, вместо того чтобы рыдать, объявила, что будет счастлива умереть вместе со мной. Мы с нею раздали все остатки спиртного. А утром под ручку явились на площадь.

Да проживи я сто тысяч лет, мне и то никогда не забыть этой картины — толпу в пять тысяч человек, укутанных одеялами, в шубах. Каждый сжимал в руке револьвер, и все — клянусь вам, все! — клацали зубами.

Над нами, стоя на бочке, высился Чизлам Кокс. Вдруг он поднес револьвер ко лбу. Раздался выстрел. То был сигнал, и, пока мертвый Чизлам Кокс валился с бочки, все жители Кокс-сити, включая и меня, пустили себе по пуле в лоб. Какое чудовищное воспоминание!.. Какая тема для размышлений это единодушное совместное самоубийство!.. Но каким морозом от нее продирает!

Я не умер, я был только контужен и вскоре пришел в себя. Рана, а верней сказать царапина, шрам от которой остался мне на всю жизнь, сильно болела, и лишь эта боль напоминала мне, что я пытался покончить с собой. Но ведь, наверное, не один я остался в живых?

— Маризибиль! — позвал я.

Ни звука в ответ. Я еще долго оцепенело стоял и тупо пялился на почти что пять тысяч мертвецов: у каждого во лбу зияла дыра, которую он проделал по доброй воле.

Вскоре я страшно захотел есть, голод буквально раздирал мне внутренности. Но запасы кончились. Я обыскал все дома, однако не нашел ничего съедобного. Обессилевший, почти безумный, я набросился на какой то труп и вцепился зубами ему в щеку. Мясо было еще теплое. Насытившись, я не испытывал никаких угрызений. Потом я обошел некрополь, раздумывая, как отсюда выбраться. Я взял оружие, набрал золота, сколько мог унести. Затем занялся провиантом. Женщины будут пожирней, чем мужчины, да и мясо у них нежнее. Я нашел труп женщины и отрезал у нее обе ноги. Труд этот занял больше двух часов. Но зато теперь у меня были два окорока, которые я связал ремешком и повесил себе на шею. И тут я обнаружил, что отрезал ноги Маризибиль. Однако это нисколько не тронуло мою людоедскую душу. Главное для меня было скорее убраться оттуда. Я тронулся в путь и чудом вышел к поселку лесорубов как раз в тот день, когда у меня кончилась еда.

Рана на голове скоро зажила. Но шрам, который я старательно укрываю, непрестанно напоминает мне о Кокс-сити, этом северном некрополе, и его замерзших жителях, которых мороз сохранил такими, какими они рухнули наземь: с револьверами в руках, дырками во лбу, открытыми глазами и карманами, набитыми бесполезным золотом, из-за которого они умерли.

6. ОСЯЗАЕМОСТЬ НА РАССТОЯНИИ

Газеты рассказали необычайную историю Альдавида, которого в большинстве еврейских общин всех пяти частей света почитали мессией и чья смерть произошла в обстоятельствах, выглядевших, казалось бы, совершенно необъяснимыми.

Оказавшись самым трагическим образом замешанным в эти события, я чувствую настоятельную необходимость раскрыть тайну, которая гнетет меня.

* * *

Развернув утреннюю газету, я наткнулся на следующее сообщение из Кельна: «Израелитские общины на правом берегу Рейна между Эренбрайтштайном и Бойелем охвачены возбуждением. В одной из них, в Доллендорфе, явился мессия. Он якобы докажет свое могущество множеством самых разнообразных чудес.

Шум, поднятый вокруг этого события, не мог не обеспокоить власти провинции, которые, опасаясь религиозных волнений, готовы принять все необходимые меры, чтобы пресечь беспорядки.

У властей нет сомнений, что этот мессия, называющий себя подложным именем Альдавид, самозванец. Доктор Фроманн, датский ученый-этнолог, являющийся в настоящий момент гостем Боннского университета, из любопытства съездил в Доллендорф и заявляет, что Альдавид отнюдь не еврей, как он утверждает, а скорей всего француз, уроженец Савойи, где практически в чистом виде сохранился тип галлов-аллоброгов. Власти с удовольствием выслали бы Альдавида, если бы это было возможно, но дело в том, что человек, которого рейнские евреи называют сейчас Избавителем Израиля, исчезает, словно бы по волшебству, когда пожелает. Обыкновенно он стоит у доллендорфской синагоги и пламенными, страстными речами, заставляющими вспомнить неистовое красноречие Иезекииля, предвещает возрождение Иудейского царства. Проводит он там часа три-четыре в день, а вечером пропадает, причем никто не понимает, куда он девается. Неизвестно также ни где он проживает, ни где столуется. Надеемся, что вскоре этот лжепророк будет разоблачен и его жульнические фокусы перестанут беспокоить как власти, так и рейнских евреев. А сами евреи, убедившись в своем заблуждении, зададут себе вопрос, как они могли поддаться влиянию проходимца, чьи лживые речи стали причиной того, что они самым прискорбным образом вызывающе противопоставили себя остальному населению, и отдадут себе отчет, что могли спровоцировать взрыв антисемитизма, жертвам которого благомыслящие люди не имели бы возможности сочувствовать. Добавим, что Альдавид великолепно говорит по-немецки. Похоже, он знает обычаи евреев, а также их жаргон».

* * *

Сообщение это, возбудившее в свое время любопытство читателей, заставило меня, не знаю почему, сожалеть об отсутствии барона дʼОрмезана, который уже почти два года не давал о себе знать.

«Вот дело, способное воспламенить воображение барона, — подумал я. — Уж он то смог бы рассказать мне бездну историй о лжемессиях».

И, позабыв про доллендорфскую синагогу, я погрузился в раздумья о моем исчезнувшем друге, чье воображение и образ жизни были несколько сомнительны, но к которому я, несмотря ни на что, испытывал живейшую симпатию. Дружба, что связывала нас, когда мы учились в одном классе в коллеже и он звался просто Дормезаном, многочисленные встречи, давшие мне возможность оценить его своеобразный характер, полнейшее незнакомство с угрызениями совести, несомненная, хотя и беспорядочная эрудиция, а также весьма симпатичная гибкость ума — все это было причиной того, что порой у меня возникало желание повидаться с ним.

* * *

Назавтра в газетах появилось сообщение о доллендорфском деле еще сенсационнее, чем накануне.

Телеграммы из Франкфурта, Майнца, Страсбурга, Лейпцига, Гамбурга и Берлина сообщали об одновременном появлении там Альдавида.

Как и в Доллендорфе, он появлялся у главной синагоги каждого из этих городов.

Весть об этом распространилась мгновенно, сбегались евреи, и мессия, как свидетельствовали телеграммы, напечатанные в газетах, всюду пророчествовал в совершенно идентичных выражениях.

В Берлине около пяти вечера полиция попыталась схватить Альдавида, но окружавшая его толпа евреев воспрепятствовала этому; они вопили, стенали, прибегали даже к актам насилия, что привело к многочисленным арестам.

А в это время Альдавид чудесным образом исчез.

Известия эти произвели на меня впечатление, но куда больше поразила меня публика, которая проявляла страстный интерес к Альдавиду. В течение дня один за другим выходили экстренные выпуски газет, сообщавшие о явлении (теперь уже не употребляли слово «нахождении») мессии в Праге, Кракове, Амстердаме, Вене, Ливорно и даже Риме.

Возбуждение повсюду дошло до предела, и правительства, как мы помним, собрались на экстренные заседания, решения которых, правда, хранились в секрете, а поскольку возможности Альдавида весьма смахивали на сверхъестественные или, во всяком случае, необъяснимые средствами современной науки, все сходились на мнении, что лучше всего будет, не вмешиваясь, переждать события, которым силы общественного порядка, по всей видимости, не способны противостоять.

* * *

На следующий день в результате обмена дипломатическими посланиями между заинтересованными в этом деле правительствами в каждой стране были арестованы крупнейшие банкиры-евреи.

То была необходимая мера. Действительно, если целью Альдавида было, как предполагалось, спровоцировать исход евреев в Палестину, то можно было предвидеть и утечку туда же капиталов из всех стран, а следствием этого стала бы финансовая катастрофа, которую следовало предотвратить. Пока же весьма резонно решили, что мессия, чья способность находиться в разных местах одновременно была неоспорима (не говоря уже о прочих чудесах, какие ему приписывали), сумеет наполнить бюджет нового Иудейского царства, когда в этом возникнет необходимость. Так что еврейские банкиры, с которыми, впрочем, обращались весьма обходительно, были заключены в тюрьмы, хотя это и не спасло от множества финансовых катастроф; произошла и паника на биржах, были и банкротства, и самоубийства.

А тем временем Альдавид продемонстрировал свою вездесущность во Франции — в Ниме, Авиньоне, Бордо, Сансере. И наконец, около трех часов дня в Страстную пятницу тот, кого евреи именовали «Звездой, взошедшей из лона Иакова», а христиане не иначе как Антихристом, явился в Париже у синагоги не улице Победы.

* * *

Все ждали этого, и уже несколько дней верующие парижские евреи собирались и в самой синагоге, и на прилегающих улицах. Окна в домах вокруг синагоги были втридорога сданы евреям, жаждущим узреть мессию.

Когда он появился, раздался единодушный вопль. Он был слышен и на Монмартре, и на площади Звезды. Я тогда находился на Бульварах и вместе со всеми устремился к шоссе дʼАнтен, но пробраться дальше перекрестка с улицей Лафайета мне не удалось: там стояли заграждения из пешей и конной полиции.

Только вечером из газет я узнал о неожиданном происшествии во время этого явления мессии.

После того как Альдавид стал являться не только в немецкоязычных странах, говорил он меньше. Явления его продолжались столько же, сколько и в первые дни, но зачастую они проходили по большей части в молчании; сперва он шепотом молился и только потом переходил к пророчествам — всегда на языке того народа, среди которого он находился. Этот дар к языкам, превращавший его жизнь в сплошную Пятидесятницу{96}, был не менее поразителен, чем способность пребывать одновременно в нескольких местах или в любой момент исчезать.

И вот, когда мессия, казалось, тихо молился перед безмолвно простершимися на земле евреями, из одного окна напротив синагоги прозвучал громовой голос. Все подняли головы и увидели монаха с просветленным и сосредоточенным лицом. В левой руке монах сжимал распятие и демонстрировал его Альдавиду, а в правой у него было кропило, и он размахивал им с такой силой, что капли святой воды долетали даже до чудотворца. При этом монах читал католическую формулу изгнания злого духа, но она не произвела никакого действия; Альдавид даже не поднял взгляд на экзорциста, и тогда тот опустил распятие, упал на колени и, возведя глаза к небу, долго молился лицом к лицу с тем, из кого так и не извергся легион бесов и кто, даже если он был Антихристом, оказался настолько уверен в себе, что и экзорцизм не сумел вывести его из молитвенной сосредоточенности.

Сцена эта произвела огромное впечатление, и евреи, бывшие ее очевидцами, полные высокомерного торжества, удержались от каких бы то ни было оскорблений и даже насмешек над монахом. Их пылающие глаза были обращены к мессии, их сердца ликовали, и вот все они — женщины, дети, старики — схватились за руки и пустились в пляс, как некогда Давид перед Ковчегом Завета, распевая «Осанна!» и радостные гимны.

* * *

В Страстную субботу Альдавид опять был на улице Победы и в других городах, где он уже появлялся. Пришли сообщения о его явлении во многих крупных городах Америки и Австралии, в Тунисе, Алжире, Салониках, Константинополе и священном городе Иерусалиме. Отмечалась также активность огромного числа евреев, которые спешно готовились к переселению в Палестину. Возбуждение повсюду дошло до крайней точки. Даже самые скептические умы сдались перед очевидным, признав, что Альдавид действительно тот самый мессия, обещанный пророками евреям. Католики с тревогой ждали, как выскажется Рим об этих событиях, однако Ватикан, похоже, пребывал в полном неведении о происходящем, и папа в опубликованной в ту пору энциклике Misericordia[15], посвященной вооружениям, ни единым словом не упомянул о мессии, который ежедневно являлся в Риме, равно как и в других городах.

* * *

В день Пасхи я сидел за письменным столом и внимательно читал телеграммы, рассказывающие о вчерашних событиях, словах Альдавида и исходе евреев, самые бедные из которых собирались группами и пешком отправлялись в Палестину.

Вдруг я услышал, как кто-то громко произнес мое имя, поднял голову и увидел перед собой барона дʼОрмезана собственной персоной.

— Это вы! — воскликнул я. — А я уж больше не надеялся вас увидеть. Вы пропадали почти два года… Да, а как вы вошли? Ах, я, должно быть, не запер дверь.

Я встал, подошел к барону и пожал ему руку.

— Садитесь, — пригласил я его, — и поведайте мне о своих приключениях. Не сомневаюсь, что, пока мы не виделись, у вас их было немало.

— Я удовлетворю ваше любопытство, — отвечал барон, — только позвольте, я останусь стоять, прислонясь к стене. Мне не хочется садиться.

— Как вам угодно, — сказал я. — Но прежде всего расскажите, откуда вы прибыли.

Он улыбнулся:

— Правильней будет спросить, где я нахожусь.

— Бог мой, конечно же, у меня, — с некоторым нетерпением в голосе бросил я. — Вы, право, не изменились, все такой же загадочный. Впрочем, надо полагать, это часть вашего рассказа. Итак, где вы?

— Я, — объявил он, — в Австралии, в маленьком поселке в Квинсленде, и чувствую себя там прекрасно. Тем не менее вскоре я отплываю в Старый Свет, куда меня призывают важные дела.

Я с некоторым испугом взглянул на него.

— Вы меня поражаете, — заметил я, — однако я уже так приучен к вашим странностям, что готов верить всему, что вы говорите, и умоляю только об одном: объяснитесь! Вы сейчас у меня и в то же время утверждаете, что находитесь в Квинсленде в Австралии. Признайтесь, у меня есть все основания ничего не понимать.

Он опять улыбнулся и произнес:

— Да, да, я нахожусь в Австралии, но это ничуть не мешает вам видеть меня у себя, точно так же, как в этот самый миг меня видят в Риме, Берлине, Ливорно, Праге и еще стольких городах, что даже перечисление их было бы затруд…

— Так это вы? — вскричал я, прервав его. — Вы — Альдавид?

— Разумеется, я, — подтвердил барон дʼОрмезан, — и, надеюсь, теперь вы уже не станете сомневаться в моих словах.

Я устремился к нему, ощупал, осмотрел: да, это барон дʼОрмезан стоял у меня в кабинете, прислоняясь стене, и никаких сомнений на сей счет быть не могло. Я опустился в кресло и впился взглядом в этого поразительного человека, который неоднократно был осужден за кражи, безнаказанно совершил несколько нашумевших убийств, а теперь — тут уж невозможно поспорить — оказался самым таинственным из смертных. Я ничего не решался произнести, и наконец он сам прервал молчание:

— Да, я тот самый Альдавид, мессия, обетованный пророками, грядущий царь Иудейский.

— Я в совершенном недоумении, — пробормотал я. — Объясните же, как вам удается совершать чудеса, которые держат в напряжении весь мир и всех ставят в тупик?

Несколько секунд он колебался, наконец, решившись, заговорил:

— Источник так называемых чудес, которые я совершаю, — наука. Вы единственный, кому я могу открыться, так как давно знаю вас и уверен, что вы меня не предадите, а кроме того, мне нужен верный человек. Вам известна моя настоящая фамилия Дормезан, к тому же вы знаете некоторые совершенные мною артистические преступления, которые дарили мне радость жизни. Я обладаю научными знаниями, столь же обширными, как и мои познания в словесности, а они, право же, немалые, так как, владея многими языками, я в курсе всех больших литератур, старых и современных. Это все весьма помогало мне. У меня бывали и взлеты, и падения, тут уж никуда не денешься, но любое из состояний, какие я составил, а затем спустил либо за игорным столом, либо безудержным мотовством, даже в Америке выглядели бы значительными.

Четыре года назад на меня, как говорится, с неба свалилось небольшое наследство почти в двести тысяч франков; я решил потратить эти деньги на научные изыскания, посвятив себя исследованиям, связанным с беспроволочной телеграфией и телефонией, передачей фотографических изображений на расстояние, фотографией, в том числе цветной и объемной, кинематографом и тому подобным. Мои труды привели к тому, что я заинтересовался одной проблемой, на которую не обратили внимания все ученые, занимавшиеся этими захватывающими отраслями науки; я имею в виду осязаемость на расстоянии. И в конце концов я открыл принципы этой новой науки.

Как возможно передать голос из одной точки в другую, весьма удаленную, точно так же возможна передача внешнего облика тела со всеми присущими ему свойствами плотности и сопротивляемости, по каким составляют о нем представление слепые, причем передать без какой бы то ни было видимой связи между человеком, передающим себя на расстояние, и телами, которые он проецирует. Добавлю, что эти новые тела сохраняют всю полноту человеческих способностей и возможностей в тех пределах, какими обладает передавшее их с помощью аппарата подлинное тело.

Фантастические истории, народные сказки, иные герои которых обладали даром вездесущности, свидетельствуют, что и до меня многих волновала проблема осязаемости на расстоянии, но все это были лишь пустые мечты. И только мне было дано научно и практически решить эту проблему.

Разумеется, я оставляю в стороне истинные или мнимые медиумические феномены, связанные с раздвоением тела; они практически не изучены и, насколько я знаю, не имеют ничего общего с исследованиями, которые я успешно довел до конца.

После многочисленных опытов мне удалось сконструировать два аппарата; один я оставил при себе, а второй установил у дерева в конце одной из аллей парка Монсури. Эксперимент полностью удался; включив передающий аппарат, который мне стоил таких трудов и который я неизменно носил при себе, я, не покидая того места, где находился, сумел оказаться и присутствовать одновременно и в парке Монсури; пусть я не имел возможности прогуливаться по нему, но зато я мог видеть, говорить, осязать и быть осязаемым разом в двух местах. Несколько позже я установил еще один приемный аппарат около дерева на Елисейских Полях и с радостью убедился, что с таким же успехом могу оказаться в одно и то же время в трех местах.

Отныне мир принадлежал мне. Я мог бы получать от моего изобретения безмерные доходы, но предпочел сохранить его исключительно для собственного пользования. Мои приемные аппараты крохотные, незаметные, и еще ни разу не случилось, чтобы хоть один из них был изъят оттуда, куда я его поместил. Кстати, дорогой друг, два года назад я установил один приемник у вас и только сегодня впервые воспользовался им, а вы его так и не обнаружили.

— Вы правы, я не замечал его, — подтвердил я.

— Аппараты эти, — продолжил барон, — по виду похожи на обыкновенные гвозди. Почти два года я путешествовал и устанавливал приемники на фасадах всех синагог. Поскольку я решил стать из простого барона, каким сам себя сделал, монархом, то преуспеть мог, только заново основав Иудейское царство, на возрождение которого так давно надеются евреи.

Я объездил все пять частей света, но постоянно был связан благодаря своей вездесущности с моим домом в Париже и с любовницей, которую я люблю и которая отвечает мне взаимностью, однако, путешествуй она со мной, она оказалась бы помехой.

Кстати, вот практическое применение этого изобретения! Моя любовница, очаровательная замужняя женщина, ничего не знала о моих разъездах. Более того, ей даже было невдомек, что меня нет в Париже, потому что еженедельно по средам, алчущая ласк, она приходила ко мне и находила меня в постели. Я установил там приемник и вот так сумел из Чикаго, Иерусалима и Мельбурна сделать моей любовнице троих детей, которые, увы, не будут носить мою фамилию.

— Да будет даровано вам милосердие, — заметил я, — настоящий Мессия простил блудницу.

Он не обратил внимания на мою реплику и, завершая рассказ, добавил:

— А что до прочего, о последних событиях вы осведомлены не хуже, чем я.

— Да, осведомлен, — подтвердил я, — и я сурово порицаю вас. Я не вижу в вас качеств, необходимых основателю царства, а уж тем паче мудрому монарху. На вас клеймо вашей преступной жизни, и ваши фантазии когда-нибудь приведут ваш народ к гибели. Как ученый, знаток искусств вы заслуживаете, несмотря на свои преступления, снисхождения, а быть может, и восхищения образованных и здравомыслящих людей. Но стать царем вы не имеете права, вы не сможете установить справедливые законы, и ваши подданные будут всего лишь игрушками ваших прихотей. Откажитесь же от бессмысленной мечты о престоле, которого вы недостойны. Несчастные люди пешком бредут по дорогам, поверив, что вы — тот помазанник, который восстановит Иерусалимский храм. Многие уже умерли в пути по вине жалкого самозванца, каковым вы и являетесь. Немедленно перестаньте провозглашать себя мессией, иначе я разоблачу вас!

— И вас сочтут сумасшедшим, — с усмешкой бросил мне лжемессия. — Неужто вы думаете, что тех сведений, какие я выложил вам, окажется достаточно, чтобы вы смогли помешать мне, уничтожить мой аппарат? Поверьте мне, вы заблуждаетесь.

* * *

Ослепленный гневом, я не соображал, что делаю. Выхватив из ящика стола лежавший там револьвер, я выпустил все шесть пуль в зримое и осязаемое лжетело лжемессии, который с душераздирающим криком рухнул на пол. Я бросился к нему. Тело никуда не исчезло; я только что убил моего друга Дормезана, да, преступника, но такого славного товарища. Я не знал, что же мне делать.

«Он меня разыграл, это была шутка, — думал я. — Внезапно приехав, он вошел ко мне, постаравшись, чтобы я его не услышал; дверь у меня, очевидно, была не заперта. Он смеялся надо мной, выдавая себя за Альдавида, это была прелестная и фантастическая выдумка. А я всерьез поверил и убил его. Господи, что же теперь будет?»

Погрузившись в раздумья, я стоял над окровавленным трупом друга…

Вдруг раздался такой чудовищный крик, что я чуть не подскочил.

«Опять какая-нибудь выходка Альдавида, — решил я. — Вероятнее всего, он объявил о своей коронации. Ах, если бы я мог убить его и оживить моего друга Дормезана…»

Я открыл окно, желая узнать, какое еще чудо сподобился совершить этот чудотворец, и увидел толпу мальчишек газетчиков, которые, несмотря на запрещение полиции выкрикивать новости, неслись по улице, вопя во все горло:

— Смерть мессии! Потрясающие подробности его внезапной гибели!

Кровь застыла у меня в жилах, и я потерял сознание.

* * *

Пришел я в себя около часу ночи и содрогнулся, коснувшись лежащего рядом трупа.

Я мгновенно вскочил, поднял убитого и, собрав силы, выбросил его в окно…

Остаток ночи я провел, смывая пятна крови, покрывавшие паркет, после чего вышел купить газеты и прочел в них то, что уже было известно всем: о внезапной смерти Альдавида в восьмистах сорока городах, расположенных во всех пяти частях света.

Именовавший себя мессией, судя по всему, уже больше часа был погружен в молитву, как вдруг издал громкий крик, и на груди у него в области сердца появились шесть отверстий, очень похожих на те, какие оставляют револьверные пули. Повсюду он тотчас же рухнул наземь, повсюду к нему бросились, чтобы оказать помощь, но повсюду он был уже мертв.

Такое обилие тел, принадлежащих одному человеку, — их оказалось восемьсот сорок одно, потому что в Париже необъяснимым образом было обнаружено два его трупа, — не слишком поразило публику, которой Альдавид давал достаточно много иных поводов для удивления.

Повсюду евреи устроили ему пышные похороны. Они не могли поверить в его смерть и твердили, что он воскреснет. Однако воскрешения они не дождались, и возрождение Иудейского царства пришлось отложить до лучших времен.

* * *

Я тщательнейшим образом обследовал стену, возле которой появился Дормезан. И действительно обнаружил в ней гвоздь, но он до того походил на другие гвозди, с которыми я его сравнивал, что я счел невозможным, чтобы это был один из аппаратов Дормезана.

Впрочем, разве сам он не объявил мне, что скрыл от меня главнейшие особенности приборов, с помощью которых благодаря открытию законов осязаемости на расстоянии он мог воспроизводить фальшивые тела?

Так что я вряд ли смогу дать хоть какие то сведения о поразительном открытии барона дʼОрмезана, чьи необычайные или забавные приключения так долго доставляли мне развлечение.

УБИЕННЫЙ ПОЭТ