Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт — страница 25 из 33

— Чего надо?

Носильщики, вытирая пот, объяснили:

— Скала, которую он подрубал, сорвалась; он упал на дорогу с высоты ста метров и весь изодрался о кактусы.

* * *

Дверь хижины открылась, и появилась аккуратно одетая Чикина, то есть Франсуаза, в накрахмаленном розовом переднике с оборками.

Это была еще красивая, хорошо сложенная брюнетка; она улыбалась деланой, жеманной улыбкой, и лишь ее кожа, сухая и тусклая, как кукурузные стебли, свидетельствовала, что ей уже скоро перевалит на пятый десяток. На лице и шее у нее пролегли тени, оставленные возрастом. А в глазах, пока еще влажных и бархатистых, как шкура вынырнувшей из воды выдры, время от времени вспыхивали холодными синевато-стальными проблесками знобкие судороги сожалений и рухнувших надежд.

У этой женщины из народа бурные страсти не претворялись ни в какие переживания. Она догадывалась об этом и пыталась глазами, губами, драматическими жестами изобразить неистовую силу своих чувств, которых явно не испытывала.

Манеры ее были благородны, но наигранны.

Она прошептала: «Он мертв!» — и с громким плачем спрятала лицо в передник, однако же все в ее скорби выглядело притворным. Почти мгновенно она отпустила передник и обратилась к мужчине, стоявшему возле дома, где играли в лотто:

— Костанцинг, сегодня третье! Он погиб третьего! Ставь на тройку, Костанцинг, ставь на тройку!

* * *

Вокруг носилок стал собираться народ. Тут были мальчишки, говорившие нарочито грубыми голосами. Были девочки, державшие на руках детей. Подошли несколько рабочих и принялись играть в морру — тут же, рядом с мертвым.

У носилок остановился хорошо одетый господин.

Чикина бросила на него жеманный взгляд и захныкала:

— Он был такой добрый, такой славный! Я закажу ему самый красивый венок!

* * *

Носильщики снова подняли труп и понесли его в дом Чикины. Смерть вошла туда равнодушно, как восточный владыка. Носилки поставили посреди единственной комнаты; в ней пахло пряными травами, кислым тестом, но все перебивала вонь сушеной трески, которая вымачивалась в обливной глиняной миске на полу. В глубине комнаты стояла кровать; на стене над нею, сплетясь вокруг пальмовой ветки, висели четки, обрамлявшие литографию, на которой был изображен Виктор-Эммануил между Гарибальди и Кавуром{201}.

* * *

Прилично одетый господин вошел с носильщиками, сострадательным взором он обвел жалкую обстановку в доме покойника. Чикина опять бросила на него кокетливый взгляд.

— Мушю, — обратилась она к нему, коверкая так слово «месье», — он умер! Умер! Ах, не везет мне… Но я вижу, такой обходительный человек, как вы, не станет принимать меня за простую, ничтожную бабенку; бедность, мушю, принуждает меня вести жалкую жизнь среди жалких людей. Но кто знает… Может, мы выиграем денег. Он погиб третьего, и Костанцинг поставил на этот номер в лото. Но когда-то мне повезло… Если ты красива… А в Пинероло не было красивее меня!


Она разразилась рыданиями и принялась рассказывать про Пиньероль, перемежая всхлипываниями отрывистые, блистательные фразы, из которых, как живой, вставал il re galantuomo[31], Виктор Эммануил, итальянское олицетворение короля Сердцееда{202}, с его победительными усищами, простонародными вкусами и возлюбленными на один день.

— Витторио Эммануэле! Да, мушю… Во время путешествия в Пинероло… Он был первым, клянусь вам… Я получила четыре marenghi, да, мушю, четыре золотых монеты… Он был так прекрасен, и он был король…

Четыре marenghi…

Она плакала, эта королевская возлюбленная, не обращая внимания на то, что прожитые годы сделали ее лицо мятым, и не противясь этому. Память призвала все ее годы, и другие, давние, что миновали задолго до ее появления на свет, и они, состарив ее еще сильней, воскресили воспоминания о галантных похождениях узников, которые когда-то содержались в Пиньероле. Лозен, старинный фривольный призрак{203}, возник, чтобы угодничать перед этой женщиной, и вместе с суперинтендантом Фуке{204} и Железной Маской составил великолепную, небывалую свиту погибшего рабочего, которому случай назначил в жены возлюбленную короля.

* * *

Но вернулся Костанцинг, проигравшийся в лото, и прогнал эти тени. Он вошел, сжимая кулаки.

— Эй вы, запомните: Чикина — моя! И не воображайте, что раз вы вырядились по-господски, то можете лезть в дела, которые вас не касаются. Валите-ка отсюда! Чао!

Он еще несколько раз повторил это грубое пьемонтское прощание: «Чао! Чао!» Но Чикина уперла руки в бока:

— Иди спать, Костанцинг, иди спать! Ты ведь не ревнуешь к нему? — И она указала на литографию, на которой был изображен Виктор Эммануил. — И к нему? — Она показала на лежащего посреди комнаты мертвеца. — Тогда тебе нечего ревновать и к мушю, который выразил мне участие. Я делаю что хочу, заруби это себе на носу, парень, что хочу! У меня был король, когда я захотела, и каменщики, когда мне так нравилось, и господа, когда мне это доставляло удовольствие…

Костанцинг был botcha, то есть чернорабочий, рыжий, крепкий, ему только-только перевалило за двадцать, и он гордился своей Чикиной, пожалуй, даже больше, чем она сама гордилась своей судьбой. Он прямо исходил ревностью, как исходит пеной волна, разбивающаяся о скалу.

Он бросился на любовницу, и она, споткнувшись о носилки, не удержалась на ногах и упала на мертвеца.

А юный соперник короля озверело пинал ногами его поверженную на труп возлюбленную, пинал, не сводя вызывающего взгляда с портрета монарха на стене.

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ ТЕНИ© Перевод А. Петрова

Мадемуазель Сегре{205}

Это случилось десять с лишним лет назад, но до сих пор во мне живо, и стоит захотеть, как я вновь вижу то время и тех людей. Я их чувствую, мне слышатся голоса и звуки шагов. Воспоминания докучают мне, подобно надоедливым мухам: отмахивайся не отмахивайся — они все равно опять сядут на лицо или руки.

Когда Луиза Анселет умирала, я уже не любил ее, уже целый год как не любил. Отталкивал ее нежность, словно дождевик капли воды. Хотя я и пытался скрывать свою нелюбовь, порой муки совести вдруг выдавали себя случайной интонацией во время какой-нибудь приятельской беседы, и, разумеется, после служили пищей для досужих разговоров, я чуял это, хотя сам их не слышал, — так чуют смерть юной девушки, стоя перед дверью, занавешенной белым полотном{206}.

Об этом обычае мне поведали позже. Примерно за месяц до кончины Луизы я сказал, что она умрет, что ей осталось не больше трех недель, потом — что не больше двух недель, что она умрет в следующую среду, и, наконец, — что она умрет завтра. Мои слова принимали за шутку, потому что Луиза была здоровой, веселой и молодой.

Однако мяснику всегда известно, когда скотину забьют. Моя тревога была провидческой, я точно знал, когда умрет Луиза, и она умерла в предсказанный мною день.

Она умерла внезапно, и доктора без труда определили причину. Однако я был не в силах развеять сомнения друзей, подозревавших меня в преступлении. Их вопросы опутывали меня подобно змеям, которых я не умел заклинать.

Я до сих пор чувствую эту боль…

* * *

Как-то раз субботним вечером мы с Луизой пошли прогуляться; это было за месяц до ее смерти. Мы молча бродили по кварталу Марэ, и я помню, как следил глазами за нашими тенями, которые маячили впереди, цепляясь друг за дружку и сливаясь.

На улице Франсуа-Буржуа мы остановились перед лавкой с вывеской «Товары из ломбарда». За стеклом мы разглядели много всякой всячины. Украшения, платья, картины, изделия из бронзы, книги, разные безделушки всех времен и народов преспокойно соседствовали, как мертвецы на кладбище. Я меланхолично скользил взглядом по предметам, словно прочитывая в них грустную историю всех тех эпох, что собрала в себе эта барахолка, пока Луиза не отвлекла меня, попросив купить приглянувшееся ей украшение. Мы вошли. Открывая стеклянную дверь, я прочел выведенное на ней белыми буквами имя — Давид Бакар — и вдруг обратил внимание на то, что наши тени отстранились друг от друга и переступили через порог следом за нами.

* * *

Давид Бакар сидел за прилавком. Он разрешил нам взять украшение с витрины, но, когда я, условившись о цене, хотел заплатить, у него не оказалось сдачи, и он попросил меня разменять деньги в соседней лавке. Было ясно, что этот человек просто не хочет работать в Шаббат, и действительно, когда я, вернувшись, заплатил, деньги остались лежать на прилавке.

— Славный денек, — сказал нам Бакар. — Еще бы, ведь сегодня суббота. А в субботу всегда солнечно. Поэтому особенно удобно изучать тени. Каждая суббота напоминает мне об одном волнующем случае моей долгой жизни. Даже не о случае, а о том, как однажды случай зависел от меня! У христиан таких детских воспоминаний нет!

Я родился в Риме, и переехал в Париж, когда мне было уже двадцать пять лет.

Знаете, в Риме на площади Рипетта каждую субботу играют в лото, и, для того чтобы тянуть бочонки с номерами, выбирается еврейский ребенок, как правило, симпатичный и кудрявый.

Однажды выбрали меня. Мать — она была очень красивой женщиной — вывела меня в центр площади, и я превратился в чей-то счастливый или несчастный случай. В конце игры одни взгляды выражали жгучий гнев, другие — радость. Одни люди грозили мне кулаками и оскорбляли, другие ликовали, называя меня Иисусом, пасхальным агнцем, спасителем и прочими по-христиански лестными именами. Как бы то ни было, с тех пор мне ни разу не доводилось чувствовать на себе столько взглядов, полных тревоги ожидания.