Ересь «Трех Жизней» не нашла распространения. Умер Бенедетто Орфеи на пороге века. Немногие его ученики разъехались, и весьма вероятно, что преподавание, которое вел ересиарх, не возымело никакого действия: ничего из этого не выйдет, никто и не подумает продолжить его дело.
Священник, который хорошо был знаком с Бенедетто Орфеи и неоднократно пытался заставить его отречься от того, что католики называют заблуждениями, поведал мне о кончине ересиарха. Умер он, судя по всему, от несварения желудка. Но все тело его было покрыто ранами от тех мучений, которым Орфеи подвергал себя, так что медики так и не смогли определить, что послужило причиной смерти — гурманство или умерщвление плоти. Истина, наверное, в том, что ересиарх был подобен всем людям: все мы если не преступники и мученики, то святые и грешники одновременно.
НЕПОГРЕШИМОСТЬ© Перевод И. Шафаренко
Двадцать пятого июня 1906 года, когда кардинал Порпорелли кончал обедать, ему доложили, что прибыл французский священник аббат Делонно и просит принять его.
Было три часа дня. Безжалостное солнце, которое некогда распаляло всепобеждающую хитрость в древних римлянах, а ныне едва подогревает холодную изворотливость в римлянах наших дней, хотя и заливало жгучими лучами площадь Испании, где возвышается кардинальский дворец, все же щадило личные апартаменты монсеньора Порпорелли; благодаря опущенным жалюзи там царили приятная прохлада и ласкающий полумрак.
Аббата Делонно ввели в кардинальскую столовую. Это был священник из Морвана{38}. Своим упрямым выражением лицо его несколько напоминало лицо индейца.
Уроженец Отена, он, видимо, происходил из какого-нибудь кельтского уголка древней Бибракты{39}, на горе Бёвре. В Отене — городе, возникшем в галло-романскую эпоху, — и в его окрестностях до сих пор еще встречаются галлы, в чьих жилах нет ни капли латинской крови. Аббат Делонно принадлежал к их числу.
Он приблизился к князю церкви и, по обычаю, поцеловал перстень на его руке. Отказавшись от сицилийских фруктов, отведать которых предложил ему монсеньор Порпорелли, аббат объяснил цель своего приезда.
— Я желал бы, — сказал он, — получить аудиенцию у нашего святейшего отца, папы, но непременно с глазу на глаз.
— Секретное правительственное поручение? — спросил кардинал, прищурив один глаз.
— Отнюдь, монсеньор! — ответил аббат Делонно. — Причины, побудившие меня просить об этой аудиенции, затрагивают интересы не только французской церкви, но и всего католического мира.
— Dio mio![3] — воскликнул кардинал, надкусывая сушеный плод инжира, начиненный орехом. — Это в самом деле так важно?
— Очень важно, монсеньор, — подтвердил французский священник, который вдруг заметил на своей сутане застывшие капли воска и теперь старался соскоблить их ногтем.
— Ну что там опять происходит? — досадливо протянул прелат. — У нас и так достаточно мороки с вашим законом об отделении{40} и с бредовыми писаниями этого ландсгутского каноника из Баварии, который без конца выступает против догмата непогрешимости{41}…
— Безумец, — перебил его аббат Делонно.
Монсеньор Порпорелли закусил губу. В молодые годы, когда он еще был простым флорентийским священником, он тоже поднимал голос против догмата непогрешимости, но потом склонился перед ним.
— Аудиенцию вы получите завтра, синьор аббат, — сказал кардинал. — Вы знакомы с церемониалом?
Он протянул руку, священник наклонился, запечатлел на ней звучный поцелуй и стал пятиться к двери, где уже перед самым выходом отвесил еще один глубокий поклон, а кардинал тем временем, с усталым видом посылая ему благословение правой рукой, левой шарил в корзине с фруктами и на ощупь отыскивал персик.
На следующий день аббат Делонно был введен в папские покои; опустившись на колени, он поцеловал кончик туфли Его Святейшества, а затем решительным движением поднялся и по-латыни попросил выслушать его без свидетелей, как на исповеди. И — какая снисходительность! — святой отец не отверг его дерзновенную просьбу.
Оставшись с папой вдвоем, аббат Делонно начал медленно говорить. Он старался произносить латинские слова на итальянский лад, но его семинаристская речь пестрела галлицизмами, и к тому же он часто сбивался на французское «и», непривычное для слуха папы, — тогда папа прерывал аббата и заставлял его повторить фразу, смысла которой не уловил.
— Ваше Святейшество, — говорил аббат Делонно, — после длительных занятий и тяжких раздумий я окончательно убедился в том, что наши догмы не имеют Божественного происхождения. Я утратил веру и решаюсь утверждать, что она не может выдержать никакой честной и беспристрастной проверки разумом. Нет ни одной области науки, которая неоспоримыми фактами не опровергала бы так называемые религиозные истины. Увы, святой отец! Сколь тягостно для служителя церкви обнаружить эти заблуждения и сколь мучительно признаваться в них!
— Сын мой, — произнес папа, — я полагаю, что в этих обстоятельствах вы перестали отправлять службу. Вряд ли найдется священник, могущий похвалиться тем, что его никогда не одолевали сомнения. Но здесь, в этом городе, колыбели католицизма, вы получите убежище, которое возвратит вам веру, и при ваших заслугах…
— Нет-нет, святой отец! Я сделал все возможное, чтобы вновь обрести веру, но, будучи поколеблена однажды, она рухнула окончательно. Я силился отвратить свою душу от терзавших меня мыслей. Тщетно! Да и вы сами, святой отец, минуту назад сказали, что сомнения посещали и вас! О, я говорю: сомнения! Нет! То были просветления, озарения, уверенность! Признайте, святой отец, что папская тиара{42} тяжко давит ваше чело своею ложною святостью! И хотя политические мотивы не позволяют вам высказать отрицание вслух, оно продолжает настойчиво напоминать о себе в вашем мозгу. Ведь именно ужас перед необходимостью править с помощью многовековой лжи — истинное бремя папства, и это бремя заставляет дрогнуть избранников в минуту, когда отворяются двери конклава{43}… Ответьте мне, святой отец: ведь и вам знакомо все это! Не может же римский первосвященник быть менее прозорливым, чем простой морванский аббат!
Все то время, пока священник произносил заключительную часть своей тирады, папа сидел неподвижно и не открывал рта. Рядом с ним аббат Делонно казался похожим на тех галлов, которые во время разграбления Рима варварами окружали величественных сенаторов, восседавших как статуи в своих курульных креслах, и глумились над ними.
Наконец, медленно подняв глаза, папа спросил:
— Аббат, чего вы добиваетесь?
— Святой отец! — воскликнул аббат Делонно. — В ваших руках безграничная власть! Вам дано право по своей воле устанавливать в мире добро и зло. Ваша непогрешимость — догма неоспоримая, ибо она зиждется на реальном, земном могуществе, — делает любое ваше слово непререкаемым. По своему выбору вы можете предписать всем католикам как закон и истину, и заблуждение. Так будьте же добрым! Будьте человечным! Проповедуйте то, что истинно! Объявите ex cathedra[4] католицизм упраздненным. Провозгласите, что вся его обрядность покоится на предрассудках, что славная роль, которую церковь играла в течение тысячелетий, сыграна до конца. Возведите эти истины в догму — и наградой вам будет благодарность человечества. И тогда вы достойно покинете престол, который существует по недоразумению и который отныне уже никто не сможет занять на законных основаниях, поскольку вы объявите его свободным навечно!
Папа поднялся с места. Пренебрегая церемониалом, он вышел из зала, не удостоив ни словом, ни взглядом презрительно улыбавшегося французского священника, которого затем стражник по великолепным галереям Ватикана препроводил к выходу.
Некоторое время спустя римская курия{44} учредила новую епархию в Фонтенбло, и епископом туда был назначен аббат Делонно.
Когда в свою первую же поездку ad limina[5]новый епископ, представ перед папским престолом, предложил объявить догмой Божественную миссию Франции, узнавший об этом кардинал Порпорелли воскликнул:
— Чистейший галликанизм! Какое благо, однако, для этих галлов галло-римское управление! Оно совершенно необходимо, чтобы обуздать мятежный пыл французов! Но сколько приходится тратить усилий, чтобы привести их в цивилизованное состояние!..
ТРИ ИСТОРИИ О БОЖЬЕЙ КАРЕ© Перевод А. Петрова
I. ГОЛУБОК
В отличие от нормальных детей, чья трогательная набожность радует сердце хотя бы во время первого причастия, Луи Жиан, сын мелкого торговца маслом из Ниццы, к Богу был абсолютно равнодушен.
Однажды на уроке чтения катехизиса, протерев очки краем засаленной сутаны, хромой викарий храма Святой Репараты сказал Луи:
— С тобой, Луи, беда случится! Потому что ты, Луи, лицемер. Выглядишь как сущий ангел. А на самом деле, даже клопы и те, если б умели на колени вставать и молиться, к Богу были бы ближе тебя. Тебе смешно, смейся надо мной, но с Господом шутки плохи. Впрочем, ты и сам это увидишь. Скоро. Скорее, чем тебе хотелось бы.
Луи Жиан слушал нотации викария, стоя и потупив глаза. Но как только учитель отвернулся, нечестивец стал передразнивать хромого, подражая его нетвердой походке, и, кривляясь, принялся напевать себе под нос:
— Пять плюс три будет восемь. Восемь будет пять плюс три.
О том, чтобы измениться, этот юнец из Ниццы и не помышлял. До четырнадцати лет он ходил в школу, но довольно редко, а все больше развлекался, околачиваясь под мостами через реку Пайон и на холме Шато — сперва с мальчишками, своими ровесниками, а затем и с девчонками.
Когда Луи исполнилось четырнадцать, его устроили помощником к торговцу тканями в новый квартал, и он покинул старый город, напоенный ароматом фруктов, смешанным с запахами свежего мяса, дрожжей, рыбы и мочи. Хозяин лавки и его жена с первого же дня обратили на мальчугана внимание и, как истинные ницианцы, заставили трудиться не покладая рук, денно и нощно.
Хозяйка была рыжей, как апельсин. От хозяина пахло луком и анчоусами. Однажды во время карнавала Луи Жиан позволил переманить себя пятидесятилетнему русскому педанту, который просил обращаться к себе «Мой генерал!», а Луи в ответ называл Ганимедом{45}.
Когда же выяснилось, что русский требователен и скуп, Луи его обокрал и был таков.
После русского он втерся в доверие к обжорливому и грубому турку.
С новым другом Луи продержался до поездки в Монте-Карло, где тот спустил всё свое состояние, и сразу же был оставлен ради американца. Жиан считал себя чем-то вроде карты мира, на которой умещаются все народы на свете, и находил свое положение вполне выгодным.
Однако, заработав денег, он не обрел покоя — добродетели, доступной лишь праведным людям. А старых друзей стал презирать с такой силой, что при встрече даже не удостаивал взгляда. Они отвечали ему тем же и не упускали случая, столкнувшись с Луи, сделать пошлый жест, согнув левую руку, положив ее на внутреннюю сторону правого локтя и тряхнув правым кулаком. Или изобразить букву Z из алфавита глухонемых{46}, известную в Монако, Ментоне, Ницце и деревушке Тюрби как весьма неприличный знак.
Вскоре Небеса возмутились беспутству Луи Жиана не меньше, чем его заклятые друзья. Бог решил, что голубку, который гордится своей замаранной репутацией и умением ссать против ветра, пора платить по счетам.
Как-то раз, оскорбив на улице старого приятеля, резко его окликнувшего, Луи Жиан нарвался на крупную ссору, за которой последовали драка и угрозы мести.
Однажды вечером, на обратном пути из театра, куда Жиан ходил в полном одиночестве, его подстерегли четверо молодых людей, каждый из которых, кстати, был ничем не лучше своей жертвы. Предварительно выпив несколько бутылок корсиканского вина — в XVI веке оно считалось очень хорошим, но с тех пор уже давно не в цене, — молодые люди подкараулили Луи около виллы, где любитель садиться на кол проживал вместе с каким-то извращенцем из Австрии.
Из театра Жиан возвратился за полночь, около дома беднягу схватили, заткнули ему рот, насадили на кол садовой изгороди и побежали прочь, подгоняя друг друга пинками…
Казненный скончался, испытав сладостную боль. Он был прекрасен как Аттис{47}. И вокруг кружили светлячки…
II. ТАНЦОВЩИЦА
Однажды мне довелось прочитать у одного старого автора то ли правдивую, то ли вымышленную историю о смерти Саломеи{48}. Я не стал украшать свой рассказ ни замысловатыми словечками, ни детальными описаниями одежды и убранства дворцов, ни мудреными терминами, якобы передающими особый местный колорит, — все эти излюбленные современными авторами приемы я оставил в стороне. Честно говоря, мне бы и при желании не удалось ими воспользоваться в силу собственной глубокой непросвещенности, я ведь даже имена героев взял из Евангелия{49}.
Убийцы Иоанна Крестителя{50} были наказаны. Но вернемся к началу. Всё произошло по вине Иродиады — как-то раз при виде соблазнительного, стройного тела пророка Иоанна, призывавшего людей окунуться в реку и смыть с себя грехи, у нее помутилось сознание. И хотя пожиратель акрид поступил точь-в-точь как Иосиф, слуга Потифара{51}, рано подавленное плотское желание к той, которая однажды возжелала его, дало о себе знать. Когда кровосмесительница Иродиада нарушила еврейские законы и вышла замуж за своего деверя Ирода Антипу{52}, в обличительных словах Иоанна Крестителя появились нотки ревности. Иродиада мечтала получить голову Святого, однако осуществить ее желание смогла лишь ее дочь Саломея. Разодетая в яркие, пестрые одежды, сверкающая драгоценными камнями, нарумяненная, с подведенными черной краской глазами, Саломея исполнила царю танец, пробудила у него греховное желание повторного кровосмешения и после могла просить, чего душе угодно.
Увидев на золотом блюде голову Иоанна с неостриженными волосами и бородой, Иродиада почувствовала, как в ней просыпается былая страсть, и с жаром поцеловала отрубленную голову в посиневшие губы. Однако чувство злобы взяло верх над страстью. Иродиада достала шпильку и проткнула ею глаза, язык и по очереди каждую частичку кровоточащей плоти. Осквернение усопшего завершилось смертью Иродиады, которая, не в силах наиграться с драгоценной головой, вдруг упала наземь и скончалась, скорее всего, от разрыва аневризмы.
Однако гордячка Иродиада недолго задержалась в аду. Ведь она принадлежит к породе небесных душ, чьих добродетельных представителей я называю богами. Под богами я, конечно, имею в виду сущность, неподвластную человеку, а вовсе не универсальный разум, который Спевсипп Афинский{53} называл непостижимым правителем мира. По ночам, во время гроз, когда животные в испуге прячутся в свои норки, Иродиада парит над вершинами наших лесов, и уханье сов возвещает начало ее фантастической охоты.
Ирод Антипа, правитель Иудейского царства, чья власть сравнима лишь с властью современного тунисского бея, был выслан Тиберием в Лион, и там, убитый горем, скончался.
Саломея, услада царских глаз, умерла в танце — балерины позавидовали бы столь странной смерти.
Как-то раз во время праздника она танцевала в богатом доме на террасе из серпентинного мрамора, и позже, когда проконсул, хозяин того дома, покидал Иудею, он увез красавицу с собой на Дунай, в провинцию варваров.
Однажды зимой Саломея гуляла вдоль замерзшей реки и, очарованная видом ее голубоватой, гладкой поверхности, решила потанцевать на льду. Танцовщица, как всегда, была разодета в пух и прах, и на шее у нее сверкали цепочки с крохотными звеньями, какие делались еще в Венеции; тамошние ювелиры винили кропотливую работу в своей ранней — на тридцатом году жизни — слепоте. Она долго танцевала, перевоплощаясь то в любовь, то в безумие, то в смерть. Казалось, эта грация и молодость действительно таят что-то невероятное, безумное. Руки Саломеи жили образами, задаваемыми гибким телом. Вспомнив о прошлом, она изобразила сборщиц оливок в Иудее, которые опускаются на колени, чтобы, надев перчатки, поднять спелые, упавшие плоды.
Прикрыв глаза, Саломея сделала несколько па из проклятого танца, наградой за который стала голова Иоанна Крестителя. Внезапно лед треснул, и девушка полностью погрузилась в воду, однако голова ее осталась на поверхности, застряв между двумя вплотную примыкающими друг к другу льдинами. Отчаянные вопли Саломеи напугали птиц, пролетавших над рекой, тяжело взмахивая грузными крылами, а когда девушка смолкла, ее голова словно отделилась от тела и осталась неподвижно лежать на льду, будто на серебряном блюде.
Наступила холодная, светлая ночь. На небе зажглись созвездия. Дикие звери собрались у реки, учуяв запах умирающей, чьи глаза все еще были полны ужаса. Наконец, Саломея сделала последнее усилие, перевела взгляд с земных медведиц на небесных и испустила дух.
Словно потускневший алмаз, ее голова еще долго покоилась на гладком льду. Хищные птицы и дикие звери не тронули ее. Прошла зима. А на Пасху, в солнечный день, когда начался ледоход, гниющее, нашпигованное драгоценностями тело выбросило на берег.
Некоторые раввины считают, что душа Адама воплотилась в Моисее и Давиде. Я близок к тому, чтобы наделить этой способностью и душу Саломеи — мне кажется, она воплотилась в дочери Иеффая{54} и с тех пор день и ночь танцевала то в Испании, то в Турции и, быть может, еще в дунайских провинциях, наполняя энергией тело какой-нибудь танцовщицы коло — этой непристойной круговой пляски, которую в народе называют танцем пятой точки.
III. ЛИОНСКИЙ МОНСТР, ИЛИ ИСКУШЕНИЕ
Жил был в Лионе шелкопромышленник по фамилии Горен, его родители, очень набожные люди, нарекли сына Гаэтаном в честь дня, когда папа римский сбежал в Гаэту{55}.
Гаэтан Горен сделался праведным католиком. Он унаследовал состояние отца, продолжил фамильное дело и взял в жены девушку своего крута.
Однако, несмотря на то, что богатства Гаэтана росли и молодой человек казался счастливым семьянином, жизнь его была далека от блаженства. Через три года после женитьбы Гаэтан так и не стал отцом.
Чтобы помочь делу, он сперва разыскал лучших докторов и велел жене следовать их предписаниям. Затем стал водить супругу к знаменитым источникам с чудотворной водой, избавляющей от бесплодия, — все напрасно.
Смирившись с тем, что люди над своими бедами не властны, Гаэтан заручился согласием супруги и обратился за помощью к церкви. Он стал усердно внимать духовникам своей жены. Однако паломничества к святым местам не возымели действия, и самые искренние молитвы были потрачены всуе.
Лионский фабрикант добился несметного числа индульгенций, но его жена так и не забеременела. Тогда он принялся богохульствовать, усомнился в религии и, в конце концов, потерял веру своих отцов. Этот самонадеянный человек не мог снести Божьего упрямства — Всевышний не желал совершить для него чудо. С той поры Гаэтан больше не исповедовался, не причащался, не ходил на службы и не платил, как прежде, церковных взносов.
Он перечитал жизнеописание Наполеона{56} и даже решил развестись со своей бесплодной женой, которая, в отличие от супруга, продолжала верить в Бога. Тут объявился один врач, неизвестный, но, как видно, ученый, который, узнав об отчаянном положении богатого шелкопромышленника, взялся за лечение его жены и все-таки нашел способ засеять неплодородную землю.
Гаэтан Горен чуть не задохнулся от счастья, когда в один прекрасный день его жена сказала, что, судя по некоторым верным симптомам, чувствует, что беременна и надеется в случае, если роды пройдут удачно, забеременеть снова. Для лионского фабриканта радостное событие лучше всего на свете опровергало существование Бога, и Гаэтан принялся убеждать в том свою жену.
А она, как праведная христианка, обо всем рассказала духовнику.
Духовник был непоколебимым, твердо верующим священником; он был в расцвете сил и совершенно искренне считал, что ради Божьего Промысла всё позволено. Он горестно выслушал рассказ о том, как возмутительно Гаэтан отрекся от веры, и, увидев, что, следуя его искренним советам, супруги добились своего, почувствовал досаду. Он понял, что беременность — всего лишь происки Дьявола, и решил наставить заблудшую овечку на путь истинный.
Небеса заставили Гаэтана Горена тяжко поплатиться за неверие. Проведя всю ночь в молитвах, священник придумал способ, как его покарать.
Как-то раз летним днем, зная, что муж отправился по делам в Лион, а жена осталась в деревне, священник снял сутану и принял облик нищего, проходимца, попрошайки, жулика, торгующего всяким барахлом — словом, бродяги, какого можно встретить на любой дороге.
Нарядившись в лохмотья, духовник отправился к дому фабриканта, где беременная женщина скучала, сидя у окна. Стоял жаркий летний полдень, и бог Пан выглядывал из-за колосьев ржи, напоминая о похоти, разжигаемой палящим солнцем. Поддельный нищий подошел к стене дома, где жил Гаэтан, и встал под окном. Здесь он справил нужду, на которой мы не будем заострять внимание, и выставил напоказ свой пестик, свой пастушеский посох, свою дудочку Робена{57} или, скорее, свое прекрасное соловьиное горлышко — многие женщины не отказались бы послушать, как из него льются звуки Kyrie eleison[6]. И хотя жена фабриканта была очень набожной, она почувствовала искушение, ей захотелось сталь клеткой для соловья, землей для посоха. Однако добропорядочная дама не могла себе такого позволить. От нестерпимого желания по телу мадам Горен побежали мурашки, и она почесалась.
Многие ученые считают, что желания беременных женщин никак не влияют на пол ребенка, я об этом ничего не знаю, но полагаю, что жена Гаэтана носила под сердцем девочку. Спустя несколько месяцев, когда она родила, и захлебывающийся от восторга муж спросил: «Мальчик или девочка?» — акушерка воздела руки к небесам и воскликнула: «Это монстр!», а врач добавил: «Гермафродит».
После чудовищного потрясения фабрикант обезумел от горя. Признав, что беда случилась по воле Господа, Гаэтан Горен смирился, вновь уверовал, стал платить церковные взносы и всем вокруг рассказывать о силе Божьей воли.
Священник, прослышавший о трагедии, чуть не умер от хохота — он катался по полу, прыгал до потолка, несколько раз даже поперхнулся от радости и, наконец, решил исповедоваться. Однако кюре отказал ему в отпущении греха, и пришлось молить о прощении архиепископа.
Гермафродит вскоре умер. А Гаэтан, вновь обретя Божье благословение, жил со своей супругой долго и счастливо, и у них было много детей.