Т .2 Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма — страница 18 из 61

шему в СССР несколько лет тому назад сборнику своих стихов Ахматова, повествуя о своей жизни, ни единым словом не обмолвилась о его отце, то есть о Гумилеве…

…Надо сказать, что у меня к Ахматовой отношение не вполне благополучное. Ее славословий Сталину и советским порядкам я все-таки с ее "текущего счета" сбросить не могу… Мне очень несимпатично в Ахм<атовой> то, сколь она кичится тем, что она осталась в СССР, не "бросила своего народа", "ни единого удара не отстранила от себя" и т.д. Я уверен, что Ахм<атова> осталась в СССР жить случайно, как остались и многие другие, ибо никто не знал еще тогда, как все обернется и как умнее поступить. Но никто из оставшихся этим не кичился и не кичится, как это делает Ахматова, которая втайне теперь, может быть, даже и жалеет, что осталась».

Что мог бы ответить Кленовскому владыка Иоанн? Он мог бы напомнить ему о грубой ругани Жданова. Об обреченности на долгую немоту. Об одиночестве, о бедности. О том, что и неупоминание имени расстрелянного Гумилева, и отсутствие «религиозного словаря» в сборнике были ценой, которую Ахматовой пришлось заплатить за его появление, – неужели это непонятно? И нежели не ясно, что стихи в честь Сталина

мог бы владыка Иоанн ответить строгому судье, что резкие слова Анны Андреевны об эмигрантах были вызваны трудной ее жизнью, потребностью в самоутешении, в том, что Фрейд назвал восполнением. А главное, Странник мог бы воскресить в памяти Дмитрия

Иосифовича (столь часто писавшего об ангелах, но ангельской добротой не наделенного, как не была ею наделена и Ахматова), – мог бы Странник напомнить ему заповедь Христову: «Не судите, да не судимы будете».

Владыка Иоанн ответил своему корреспонденту мягко, с присущим ему тактом: «Получил Ваше удобоубедительное пояснение конфликта А.Ахматовой и сына. В этом есть какая-то почти гомеровская эпичность и почти эсхилова трагедийность. Ведь А.Ахматова, вероятно, на 75% или 90% ради него (чтоб смягчить гнев властей против него) покадила тиранам и наивно погордилась, что не убежала, куда глаза глядят. Он должен был бы это учесть… Страдание не должно ожесточать; оно должно смягчать сердца… Все эти "паровозы" стихотворные, без коих не могут идти в печать "вагоны' стихов, это же все обычное, рутинное дело в Советском Союзе.

Может быть, Ахматова и могла бы лично обойтись без этого; но если даже и погрешила тут, не дотерпев до сроков (Марина Цветаева более остро недотерпела в те дни!), то – кто может бросить в нее камень? Она от Христа Господа по малодушию не отреклась (как это сделал даже апостол Петр), а лишь пошла за российской своей телегой, среди грязи волочившейся по раскисшему большаку… "Мученики" могут быть психологически жестоки вследствие "чистоты" своей. Но гордость и немилосердие к людям, "не таким, как они, сильным и несгибаемым", могут погубить нравственно всю честь и славу подлинного мученичества».

Только в последних трех строках намекнул Странник на «гордость и немилосердие» адресата. И тут же он смягчает упрек вот этим стихотворным откликом на сборник Кленовского «Разрозненная тайна»:


Пчела разрозненную тайну

Сквозь парк светлеющий несет.

И кажется необычайным

Ее танцующий полет.

Свои невиданные знаки

Она по воздуху чертит.

Их может рассмотреть не всякий,

А только тот мудрец-пиит,

Что, облегченный каждым годом

И всем дыханием своим,

Идет сквозь этот парк за медом

И за восходом золотым.


Есть в последнем сборнике стихов Странника совершенно замечательное стихотворение «Прощение женщины», посвященное Саломее, дочери царя Ирода. Она страстно влюбилась в Иоканаана, Иоанна Предтечу, но суровый аскет отверг ее домогательства. На пиру она так плясала перед царем, что восхищенный Ирод пообещал исполнить любое ее желание. Саломея потребовала голову Иоканаана — и получила ее на блюде. Кое-кто, вероятно, помнит постановку «Саломеи» О.Уайльда Таировым в Камерном театре с А.Коонен в роли отвергнутой мстительницы. А вот как пишет о Саломее Странник:


Пред Тобой стояла Саломея,

Обвинители ее ушли.

Друг за другом отошли, робея,

Бедные сыны Твоей земли.

И осталась женщина немая,

Миром удивленная душа,

Что ждала любви, ее не зная,

Не прося, не веря, не дыша.

К ней сошло прощения безмолвье.

Небо солнцем застелило высь,

И чрез все столетья в Подмосковье

Солнечные дымы пролились.

У дорог Твоих больших и знойных

Все приходит эта благодать

К женщинам святым и недостойным

И молчать, и плакать, и страдать.

И все сходит с неба эта притча

О спасенье женщины, о том

Как, не зная рая, Беатриче

В рай вошла звездою со Христом.


Какое всепрощение, какая доброта! И на этот раз не изменили архипастырю его человечность, его сердце.

О владыке Иоанне – Страннике можно было бы сказать еще много. Но сейчас хочется просто повторить о нем его слова из «Продолжения лирики»:


«Скончавшегося – начавшегося прими, Господи,

в Свою жизнь».


ВОТ И ОДОЕВЦЕВА УМЕРЛА


Когда Николай Гумилев увлекся Ириной Одоевцевой, он посвятил ей стихи. В них проступает, хотя и неясно, ее облик:


Я придумал это, глядя на твои

Косы – кольца огневеющей змеи;

На твои зеленоватые глаза,

Как персидская больная бирюза.


Когда я впервые увидел Одоевцеву в 1933 году, кос уже не было. Но некоторая зеленоватость в глазах, как бы русалочьих, оставалась.

В первые годы «маленькая поэтесса с огромным бантом», как она себя назвала, поэтесса, любившая носить в руках цветы, походила на женщин «арт нуво», «югендштиля»: овальное лицо в копне ниспадающих волос и какое-то впечатление водяных лилий и водорослей. А в эпоху «арт деко» мы видим ее с прической средневекового пажа, «буби-копф», в шляпке без полей, с лицом «бледным и порочным», танцующую канкан или чарльстон в духе Марлен Дитрих, — помните «Голубого ангела»?

Да, но молоденькая красотка была членом «Цеха поэтов». Писала стихи. И тут знавших ее ожидал сюрприз: стихи были по-мужски крепкие, твердые, плотно сбитые, вот как эта «Баллад о площади Виллет» – баллада о парижском «плохом районе» – драками арабов, поножовщиной, с ночными криками о помощи:


Ложатся добрые в кровать,

Жену целуя перед сном.

А злые станут ревновать

Под занавешенным окном.

А злые станут воровать –

Не может злой не делать зла.

А злые станут убивать –

Прохожего из-за угла.

И, окровавленный, полой,

Нож осторожно вытрет злой.

А в спальню доброго – луна

Глядит, бледна и зелена.

И злые сняться сны ему –

Про гильотину и тюрьму.

Он просыпается, крича,

Отталкивая палача.

А злой сидит в кафе ночном

Над рюмкой терпкого вина.

И засыпает добрым сном

Хотя ему и не до сна.

Во сне ему – двенадцать лет,

Он в школу весело бежит

И там – на площади Виллет

Никто убитый не лежит.


Это написано рукой мастера! Какая точность, твердость, какая экономия средств, как незаменимо каждое слово! Как угрюмо, жутко звучат эти «у»:


И злые сняться сны ему –

Про гильотину и тюрьму.


И как внятны эти «а», этот крик убиваемого:


Он просыпается, крича,

Отталкивая палача.


Раннюю славу Одоевцевой принесли ее баллады, особенно «Баллада об извозчике» и «Баллада о толченом стекле». Обе очень на «темы дня», отражают страшную жизнь тех лет, но художественное их совершенство обеспечивает им жизнь и сегодня.

В начале 20-х годов «маленькая поэтесса» оказалась в Берлине. Там был тогда, как известно, центр русской эмиграции, а время было странное: марка упала настолько, что коробка спичек стоила 50 миллионов; спекулянты богатели, валютчики наводняли подъезды. Уже в Париже, вспоминая это время, Одоевцева писала:


Угли краснели в камине,

В комнате стало темно…

Всё это было в Берлине,

Всё это было давно.

И никогда я не знала,

Что у него за дела.

Сам он расспрашивал мало,

Спрашивать я не могла.

Вечно любовь и тревога…

Страшно мне? Нет, ничего,

Ночью просила я Бога,

Чтоб не убили его.

И уезжая кататься

В автомобиле, одна,

Я не могла улыбаться

Встречным друзьям из окна.


Это стихотворение – абсолютное совершенство. Заметьте, как быстро, стремительно разворачивается повествование. Уже во второй строфе:


И никогда я не знала,

Что у него за дела.


А третья строфа – словно сжатая психологическая повесть, как было сказано о некоторых стихах Ахматовой. Мы «видим» психологию влюбленной женщины: она бодрится, отвечая «нет, ничего» на вопрос – страшно ли ей. И тут же:


Ночью просила я Бога,

Чтоб не убили его.


Отметьте это обыденное, вульгарно-разговорное «накрыли», придающее такую убедительность облику этой обыкновенной женщины. И упоминание об автомобиле – символе преуспеяния мужа-валютчика.

А вот стихотворение полностью автобиографическое – и очень доброе, очень сердечное. Она, под руку с мужем, Георгием Ивановым, идет по набережной Сены. Напротив – Нотр Дам.