Т .2 Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма — страница 19 из 61


По набережной ночью мы идем.

Как хорошо – идем, молчим вдвоем.

И видим Сену, дерево, собор

И облака…

А этот разговор

На завтра мы отложим, на потом,

На послезавтра…

На когда умрем.



Какой удивительный поворот в этом – «А этот разговор». «Разговор» вынесен в конец строки, и тем подчеркивается его значение «выяснения отношений».

Три стихотворения, здесь приведенные, можно отнести к акмеизму, к неореализму. При всем их совершенстве, они – не новые слова в русской поэзии. Новым словом явились «Стихи, написанные во время болезни». Я знаю, где эти стихи писались – в Париже, в отельчике на улице Святых отцов, поблизости от Латинского квартала. Когда я зашел проведать Ивановых, Георгий Владимирович сказал: «Она больна, но зайдите». Одоевцева лежала в постели, под пледами. Слабым голосом проговорила: «Голубчик, хочется соленого огурца». Я съездил к Суханову в лавку, принес. Откусив, она сказала: «Вот новые стихи, хотите, прочту?» Картавя, прочла:


Началось. И теперь, и опять

Дважды два не четыре, а пять.

По ковру прокатился страх

И с размаха о стенку – трах!

Так, что искры посыпались вдруг

Из моих протянутых рук.

Всё вокруг двоится, троится,

В зеркалах отражаются лица,

И не знаю я, сколько их,

Этих собственных лиц моих.

На сосну уселась лисица,

Под сосной ворона стоит.

Со щитом? На щите? Нет, щит

На вратах Цареграда прибит.

Как в лесу сиротливо и сыро,

До чего можжевельник сердит!

Бог послал мне кусочек сыра,

Нет, совсем не мне, а вороне,

Злой вороне в железной короне,

Значит, ей, а не мне, повезло.

Но, лишившись царского трона,

Трижды каркнула злая ворона

Пролетающей тройке назло.

Кучер гикнул. Взметнулись кони.

— Берегись! Сторонись, постронний! –

Сном и снегом глаза занесло.


Позднее довелось мне услышать, тоже в ее картавом, прелестном чтении, едва ли не наиболее сюрреалистическое из «Стихов, написанных во время болезни»:


Вот палач отрубил мне голову,

И она лежит на земле.

И ни золотом, и ни оловом…

Кончен спор о добре и зле.

И теперь уж, плачь не плачь,

Не пришьет головы палач.

Посмотри, какая красивая –

Косы черные, как смоль.

А была гордячка спесивая,

Презирала бедность и боль.

Только как же?.. позволь, позволь!..

Если это моя голова,

Как могла я остаться жива?

И откуда черные косы

И глаза лукаво-раскосые?

И какая же я гордячка?

Вьются вихри. Несется конница,

Пол вздымает морская качка,

В лоб стучится, в сознанье ломится

Балаболка— ведьма — бессонница.

— Надоела! Которую ночь!

Убирайся отсюда прочь!..

Убирайся! Всё это бред —

Уголек, залетевший из ада,

Лепесток из райского сада —

Никакой головы здесь нет.

Никакой головы. Ничего.

Беспощадно метет метелка,

Полнолунным светом звеня,

Выметая в пространство меня.

Дверь распахнута в праздничный зал,

Сколько там позолоты и шелка,

И гостей, и цветов, и зеркал!

В зеркалах отражается елка,

Оттого, что всегда Рождество —

Вечный праздник на Божьем свете.

В хороводе кружатся дети.

Кто же я?

Одна из детей?

Снова детство —

Как скучно!..

А если

Я одна из старушек-гостей,

Прапрабабушка в шелковом кресле?..

– Замолчи, замолчи, балаболка!

Замолчи, не трещи без умолка!

Ты же видишь прекрасно: я – елка.

Я вот эта елка зеленая,

Блеском свечек своих ослепленная.

Как волшебно…

Как больно…

Огонь!..



«Стихи, написанные во время болезни»– редкостный в поэзии образец романтического сюрреализма. Ирина Одоевцева всегда была «лунная» — очень многие из ее стихов в мерцании лунного света, романтические стихи. Но сюрреализм ее начался именно стихами, написанными на улице Святых Отцов в Париже, неподалеку от улицы Гийома Аполлинера. Кстати, ей, прекрасно знавшей французский язык, особенно близки были Аполлинер и Жюль Лафорг, один из наиболее «лунных» во французской поэзии.

Одоевцева писала и романы — тоже в романтическом духе, с любовью и смертью а 1а Ромео и Джульетта. Писала их в неприятном, по-моему, praesens historicum, в настоящем времени о прошлом – это якобы приближало действие к читателю. Дмитрии Мирский в своем учебнике объявил их ненужными. Один из них начинается описанием женских чувств во время полового акта.

Последний ее роман – «Оставь надежду навсегда» – надпись над вратами Дантова ада в применении к сталинской действительности — едва не вышел по-французски. Она погубила это издание, явившись к Гастону Галлимару и устроив скандал: почему он медлит с книгой, что за безобразие?! По уходе Ирины Владимировны Галлимар, царь и бог французского книжного рынка, велел рассыпать набор. Странно, что такая умная женщина так наглупила. Ведь она была — «ума палата»! Ведь даже Гайто Газданов, Георгии Иваныч, писатель хороший, но критикан, завистливый зоил, присяжный остряк (не без вульгарности, увы), всегда «игравший на понижение», мне как-то сказал: «Одоевцева – умница».

Она была, кроме тех случаев, когда скандалила, очень обаятельна. Мое восхищение, о котором я ей писал в дарственных надписях на всех своих книжках, относилось не только к стихам, но и к ней. Она отвечала надписями «со взаимным восхищением» (и это, увы, относилось только к стихам). Впрочем, на «Портрете в рифмованной раме», кроме «взаимного восхищения», сказано еще — «в знак нежности и любви». А на десятой странице там напечатано вот что:


Открытка – море, и скала,

И на скале три пеликана.

И я подумала:

Бодлерне прав,

Поэт не альбатрос, а пеликан —

Ведь отрывает он от сердца своего

Куски, сочащиеся кровью,

Звенящиеживою болью,

И превращает их в стихи,

Кормя свои стихи собою,

Как кормит пеликан своих птенцов

Своею плотью.

Мне это ясно стало,

Так ясно, что себя я вдруг —

На мимолетное мгновенье —

Увидела зобастым пеликаном,

С широковейными крылами

Средь моря, на скале.

Со мною рядом

Увидела я тоже пеликаном

Вас, Игорь Чиннов, Вас, недавно

Приславшегооткрытку эту мне.

И тут же рядом, на скале —

Совсем как на открытке —

Сидел и третий пеликан,

Точь-в-точь такой же, как мы с вами.

Но не поэт, а птица-пеликан.


В последний раз видел я Ирину Владимировну на своем утреннике в парижской Русской консерватории. Она председательствовала, как в прошлый раз Борис Зайцев, а перед этим Георгий Адамович, но — молчаливо. Говорить ей было трудно и статью ее о моей седьмой книге (из «Нового Русского Слова») читала милая Н.В. Ровская, артистка. Ни Сергея Маковского, редактора «Аполлона», ни Владимира Вейдле уже не было – Русский литературный Париж сузился, как бальзаковская шагреневая кожа.

Повторяю, в Одоевцевой было много очарования. Как мило картавила она свое обычное: «Здрасте-здрасте! Страшно рада видеть!» Впрочем, за восемь лет нашего парижского знакомства, почти еженедельных встреч, так она меня приветствовала редко.

Давно уже не было в живых Георгия Иванова, ее муж, собеседника, «сочувственника». Вскоре после его смерти Ирина Владимировна напечатала:


Не во мне, а там, вовне,

В сердце ночи, в глубине,

Как на плоском дне колодца

Светодумнаялуна.

Лунный луч спиралью вьется,

Скользкою эмалью льется,

Образуя на стене

Искрометного уродца.

В сердце ночи, у окна,

Где стихи и тишина,

Безысходно, точно встарь,

Мутностеклый, длинный-длинный

Блоковскийгорит фонарь,

И в его бессмертном свете

В зеркалах и на паркете

Рябь отчаянья видна.

— Друг мой, незнакомый друг,

На одной со мной планете,

Очень мне «и ску и гру»,

Не с кем мне вести игру…


Некому, жалуется Одоевцева, сказать ей –


— Здравствуй, здравствуй! – поутру.

Вечером: — Спокойной ночи.

Спи, закрывши звезды-очи,

Спи до завтрашнего дня!..

Иль точнее и короче —