[271]
Новое сознание, которому предстоит охватить весь мир, нигде еще так не сказалось в поэзии, как на почве французской. Строгая умственная дисциплина, всегда бывшая для французов законом, позволяет им и всем тем, кто духовно от них неотделим, сохранять понимание жизни, искусства и литературы, которое, ни будучи простым копированием античности, не является вместе с тем и неким отзвуком декоративных красот романтизма.
Возникающее новое сознание намерено прежде всего унаследовать от классиков твердое здравомыслие, убежденный критический дух, цельный взгляд на мироздание и человеческую душу, а также чувство долга, которое очищает эмоции и ограничивает или, точнее, сдерживает их проявления.
Кроме того, оно намерено унаследовать от романтиков пытливость, уже побуждающую его исследовать любую область, где можно найти для литературы материал, способствующий прославлению жизни, в каких бы формах она ни являлась.
Исследование и поиск истины — как в сфере, скажем, этической, так и в области воображения — вот основные признаки этого нового сознания.
К тому же это направление всегда имело отважных, хотя и бессознательных, выразителей; уже давно оно формируется, уже давно действует.
Однако теперь оно впервые выступает осознанно. Ибо до сих пор литературное поприще было связано узкими рамками. Одни писали прозой, другие — стихами. Что касается прозы, ее форма определялась грамматическими правилами.
Что же касается поэзии, единственным ее законом была рифмическая версификация, которую ничто не подрывало, несмотря на регулярные попытки ниспровержения.
Свободный стих предал лирике свободный размах, но то был лишь первый этап на пути экспериментов, какие возможны в области формы.
Формальные поиски приобрели отныне огромное значение. И это закономерно.
Как могут эти искания оставаться безразличными для Поэта, если они способны обусловить новые открытия в мире мысли и в лирике?
Ассонансы, аллитерация, равно как и рифма, суть некие условности, каждая из которых обладает достоинствами.
Далеко идущие и чрезвычайно смелые типографические ухищрения ценны тем, что рождают визуальную лирику, почти неведомую до нашего времени. Ухищрения эти могут пойти еще дальше и привести к синтезу искусств: музыки, живописи и литературы.
У этих исканий одна только цель: достижение новых, вполне оправданных выразительных средств.
Кто осмелится утверждать, что риторические упражнения, вариации на тему «От жажды умираю у ручья»[272] не оказали решающего влияния на гений Вийона? Кто осмелится утверждать, что формальные поиски риторических направлений и школы маротической[273] не способствовали очищению вкуса во Франции вплоть до высшего его расцвета в семнадцатом веке?
Было бы странно, если бы в эпоху, когда искусство сугубо народное — кино — сводится к альбомным картинкам, поэты не попытались строить образы для умов вдумчивых и особенно изощренных, которые отнюдь не удовлетворяются грубыми фантазиями кинофабрикантов. Эти последние еще достигнут утонченности, и можно предсказать, что однажды, когда фонограф и кино станут единственно бытующими способами воспроизведения, поэты обретут неведомую дотоле свободу.
Нечего удивляться, если, располагая покамест лишь средствами настоящего, они стремятся приуготовить себя к новому искусству (более емкому, нежели чисто словесное), когда во главе неслыханного по масштабам оркестра они получат в свое распоряжение весь мир, его голоса и явления, мысль и язык человеческий, песню и танец, все искусства, все средства и еще больше видений, чем те, которые Моргана умела вызывать на Монджибелло[274], — получат, дабы творить зримую и слышимую книгу будущего.
Но во Франции вы, как правило, не встретите того «раскрепощенного слова», к которому привели крайности итальянского и русского футуризма — эти неумеренные порождения нового сознания: Франции беспорядок претит. Здесь охотно возвращаются к истокам, но испытывают отвращение к хаосу.
Итак, что касается материала и средств искусства, мы вправе ожидать невообразимой по изобилию свободы. Поэты нынче приучаются к этой универсальной свободе. В смысле вдохновения их свобода не должна уступать свободе ежедневной газеты, которая на своей странице толкует о самых различных предметах, обозревает самые отдаленные страны. Спрашивается, почему поэт не может обладать свободой хотя бы тождественной и почему в эпоху телефона, беспроволочного телеграфа и авиации он должен больше других робеть перед расстояниями?
Быстрота и легкость, с какими умы приучились обозначать одним-единственным словом столь сложные сущности, как толпа, нация, мироздание, не имели в поэзии современных аналогий. Поэты заполняют этот пробел, и их синтетические поэмы творят новые понятия, обладающие такой же множественной пластической значимостью, что и термины собирательные.
Человек освоил великолепные организмы, какими являются машины, он исследовал мир бесконечно малых, и его деятельному воображению открываются новые области: мир бесконечно больших величин и царство пророчеств.
Не следует думать, однако, что это новое сознание спутанно, анемично, вымученно или бесчувственно. Следуя заповедям самой природы, поэт избавился от всякой напыщенности в выражениях. В нас не осталось более вагнерианства, и молодые поэты отбросили подальше всю ослепительную мишуру титанического романтизма вагнеровской Германии, равно как и буколические лохмотья того романтизма, каким мы обязаны Жану-Жаку Руссо.
Я не думаю, что социальные перемены приведут нас однажды к такой ситуации, когда больше невозможно будет говорить о национальной литературе. Напротив, как бы далеко ни зашли мы дорогой свобод, они лишь упрочат большинство древних навыков, а те, что возникнут, предъявят не меньше требований, чем эти древние. Вот почему я считаю, что независимо от любых превратностей связь искусства с отечеством будет усиливаться. К тому же поэты всегда являются выразителями определенной среды, определенного народа, и художники вместе с поэтами и философами создают общественный капитал, который, хотя и принадлежит всему человечеству, служит, однако, выражением данного племени и данной среды.
Искусство утратит национальный характер лишь в тот день, когда, проживая в единых природных условиях, в домах, построенных по единому образцу, весь род человеческий заговорит на одном языке, с одними и теми же интонациями — то есть никогда. Этнические и национальные различия порождают многообразие литературных форм выражения, и именно это многообразие необходимо оберегать.
Космополитическая по манере лирика могла бы создать лишь туманные произведения без интонации и фактуры, тождественные в своем значении общим местам международной парламентской риторики. Заметьте также, что кино, искусство космополитическое по преимуществу, уже выказывает этнические различия, немедленно всеми распознаваемые, и любители экрана немедленно отличают американский фильм от фильма итальянского. Так новое сознание, которое стремится окрасить сознание всемирное и не намерено ограничивать свою деятельность той или иной частностью, является, однако, и хочет остаться своеобразным лирическим выражением французской нации, подобно тому как сознание классическое есть прежде всего возвышенное выражение этой же нации.
Не следует забывать, что для нации, быть может, опаснее поддаться духовному завоеванию, нежели завоеванию силой оружия. Вот почему новое сознание обращается в первую очередь к порядку и долгу, и этим прекрасным классическим свойствам, ставшим высшими проявлениями французского духа, оно придает свободу. Эта свобода и этот порядок, сливающиеся в новом сознании, составляют его особенность и его силу.
Однако синтез искусств, свершившийся в нашу эпоху, не должен переродиться в сумбур. Иными словами, было бы опасно или, во всяком случае, нелепо сводить, например, поэзию к своего рода имитационной гармонии, которая даже не в состоянии оправдать себя точностью.
Нетрудно предположить, что имитационная гармония способна играть определенную роль, но она может служить основой лишь такого искусства, в которое вторглись машины; так, поэма или симфония, созданные при посредстве фонографа, вполне могли бы состоять из искусно подобранных звуков, лирически связанных или контрастных, хотя я, со своей стороны, с трудом представляю себе стихотворение, построенное попросту на имитации звучания, которому нельзя приписать никакого лирического, трагического или патетического значения. И если кое-какие поэты предаются этой забаве, в ней следует видеть лишь некое упражнение — своеобразный нотный эскиз того, что они включат в свое произведение. «Брекеке-коакс» в «Лягушках» Аристофана ничего не значит вне контекста произведения, в котором оно приобретает весь свой комический и сатирический смысл. Продолжительное птичье «и-и-и-и», занимающее у Франсиса Жамма целую строку, окажется дрянной подражательной звукозаписью, если вырвать его из стихотворения, прихотливость которого оно подчеркивает.
Когда современный поэт многозвучно фиксирует гудение самолета[275], в этом следует видеть прежде всего желание приучить свою мысль к действительности. Воля к подлинности побуждает его регистрировать восприятия почти с научной точностью, но если он хочет представить их в качестве стихотворения, их недостаточность выявится в той, так сказать, обманчивой слышимости, которая никогда не сравнится с действительной.
Если же он, напротив, хочет, скажем, расширить искусство танца и ввести такую хореографию, когда танцующие, отнюдь не довольствуясь только прыжками, будут также испускать крики, согласно требования новой имитационной гармонии, в этих исканиях нет ничего абсурдного, ибо их истоки обнаруживаются у всех народов, и, например, военные пляски почти всегда сопровождаются дикими выкриками.