Т-34 и другие рассказы о войне — страница 30 из 82


***


Это жуткое слово – блокада. Недаром в корень его мистическим и ужасным образом вкралось слово «ад». То, что творилось в те дни на улицах Ленинграда, будет после описано живыми свидетелями самого ужасного концлагеря за всю историю нацизма, возведенного руками тех, кто и отбывал там свой жуткий срок на протяжении почти трех лет…

Некогда пышущий великолепием екатерининской и петровской эпох, ныне город утопал в сырости, слякоти, грязи и холоде, которые, вопреки всем погодным прогнозам и природным явлениям, не прекращались здесь теперь даже летом. Казалось, даже солнце не всходило над вчерашним стольным градом, сегодня напоминающим тюрьму под открытым небом. Словно отвернулся Бог от места, ради строительства которого жертвоприношением Высшему Существу устлал местные болота костями строителей великий и ужасный царь Петр Первый. А, может, это была лишь расплата его жителей за грехи государя– основателя?..

Утро начиналось здесь с гудка, заглушавшего все радиосигналы. Это было время пробуждения, единственное время, когда на лицах ленинградцев показывались отблески надежды – в течение нескольких часов после этого гудка раздавали в магазинах хлеб и иногда крупы. Немного, строго по карточкам, да и такого качества, что радоваться было нечему, а в иное время следовало и поплакать – но так устроен человек, что прием пищи, даже самой худой, произвольно поднимает ему настроение. Может, завтра будет лучше? – так думается в часы поглощения даже самого убогого пайка, все же напоминающего о том, что Родина о тебе не забыла даже в такую, трудную для самой себя, минуту. И только после этого, когда мгновенное насыщение уходит и, чтобы избежать приступов голодной тошноты и обморока, приходится выпить стакан сырой воды и лежать на правом боку, мысли поворачиваются в кардинально иную сторону: думается только о том, что будет только хуже. Ведь так оно и есть…

Только в эти утренние часы северная столица могучего государства живет. Все спешат к продуктовым магазинам и точкам питания в надежде услышать от соседей какую– нибудь хорошую новость о победе, пусть даже только слух. И пусть победа эта далека от границ Выборгской стороны и Петергофа, а все же пронзительно хочется думать о том, что именно этот маленький бой положит начало свободе большого города!

А уже час спустя, когда насыщение прошло и парадоксально быстро сменилось чувством всепоглощающего голода, город опять замирает – до следующего утра. Ночь приходит не сразу, но весь оставшийся тусклый день ходят все медленно, чтобы беречь с таким трудом полученные калории, да и не весть откуда взявшийся ветер не дает идти быстро, предательски меняя направление и буквально сбивая с ног еле живых от голода людей. Но и сидеть или лежать совсем без движения – не вариант, так возрастает вероятность уснуть и не проснуться. А это опасно – сами превратившись от такой жизни в животных и рыская по углам в поисках свеженького трупа, не отравленного еще сильно ядом и потому пригодного к варке, ленинградца знают это как никто. Уснешь – и не обязательно вечным сном – и можешь получить от загнанного ситуацией в городе в угол вчера еще доброго соседа финкой в бок или сковородником по голове. А дальше станешь на его столе едой, порадуешь его некоторое время. Но недолго. И скоро тот же сосед, вполне вероятно, пополнит чей– нибудь энергетический запас.

То тут, то там тащат возки, а зимой саночки – кто– то со с трудом добытыми дровами, кто– то со старыми трупами членов семьи, которые не решились съесть, не поднялась рука на святое, а члена семьи, а теперь только и остается, что выбросить подальше от дома, чтобы не распространял в и без того едва живой квартире трупный яд. Но и эти возочки тащат медленно, то и дело посматривая по сторонам – нет ли где чего поживиться…

Есть еще небольшие островки жизни у Невы, где набирают воду – централизованной канализации в большей части города давным– давно нет. Там еще разговаривают, правда от нехватки сил совсем тихо, там еще как будто надеются на что– то. Журчание не останавливающейся, несмотря ни на что, большой реки с маленькими ее рукавами, тоже, как видно, располагает к беседам. Только ими и остается жить в эти чертовски длинные дни, от того кажущиеся бесконечными, что не несут в себе никакой надежды, обрекая на смерть от отчаяния раньше, чем на голодную.

И только ночью, когда вдалеке слышались взрывы от бомбежек, которыми покрывали гитлеровцы территории, прилегающие к городу, люди молились о том, чтобы случайная бомба унесла жизни их и их детей, ибо жить в этом ужасе было более невозможно. Невозможно еще и потому, что ночью толком не поспать – надо постоянно просыпаться и озираться с тем только, чтобы кто– нибудь, кого блокада поставила в худшие условия, чем твои, не решился вдруг ударить тебя по голове и сварить из тебя наваристый харчо для таких же, голодающих членов своей семьи. А еще ночью город погружается во вторую жизнь свою – когда где– то свои, а где– то украденные у умерших или слабых ценности торгуются городскому начальству, которое отвечает за распределение продовольствия и потому, понятное дело, живет как бы "над блокадой", по совершенно иным канонам и правилам. Они покупают ценности, влекомые двумя мыслями: если завтра придут гитлеровцы, будет с чего начать свое дело в той стране, которая до неузнаваемости изменится стараниями вермахта. А если победу одержат наши, то все же не пропадешь – ценности всегда будут ценностями, а вот продукты попросту испортятся, если вовремя не найти им применения. Можно, конечно, даром раздать их нуждающимся, но в чем же тогда прок от занимаемой должности?.. И именно потому, что происходит все это дело под покровом ночи, сумерки становятся потенциально опасными для всех, у кого есть хотя бы карманные часы – именно в темное время суток желтый дьявол выходит на охоту, стирая с этих лиц последние человеческие черты.

Все эти картины городское начальство видело только из кабинетных окон.

Кузнецов отошел от окна, в котором мрачным пейзажем суровой реальности отражались люди, тащившие по обледенелым городским мостовым саночки с водруженными на них трупами – вернее, тем, что осталось от трупов после употребления в пищу тех частей тел, которые не были еще поражены трупным ядом. Отошел и не вернул отодвинутую портьеру на прежнее место. Сидевший за столом и игравший с адъютантом в карты Жданов обратил на это внимание и укоризненно сказал подчиненному:

– Штору закрой.

– Зачем? Все равно ведь не бомбят.

– Ну и что? Отсюда льется свет, которого в городе катастрофически не хватает. Хочешь, чтобы они лишний раз свое внимание на нас обратили? И так уже весь город судачит, что о привезенных по «Дороге жизни» ананасах да про маникюрный салон, про который, кстати, твоя бестолковая жена больше всех раззвонила.

– Да перестаньте, Андрей Александрович. У них сил нет голову поднять, а вы говорите свет.

– И все– таки, закрой. Береженого Бог бережет.

– Или не Бог…

– Это уже частности. Кстати, ты слышал, что уже кое– где крамольные разговорчики начинаются?

– Город такой. Одни вольнодумцы – со времен Радищева еще повелось. Не удивлен.

– Будешь удивлен, когда узнаешь, что предметом разговоров часто становится товарищ Сталин.

– Да вы что?!

– Говорят, что Ставка бездействует, что сознательно не отправляет сюда армию. И ведь их можно понять – со стороны все выглядит именно так. И не объяснишь ведь, что армия была бы послана, если бы не наши усилия – если бы мы, которых они начинают потихоньку ненавидеть, не сняли вовремя продукты, если бы не спровоцировали этот голод. Была бы послана, но какой ценой? Да, Ленинград бы отбили. Зато потеряли бы Ростов, Краснодар, потеряли бы уральские тылы… Вот ведь какой коленкор получается– не было бы счастья, да несчастье помогло. Да, на войне принято терять людей. Какая разница, умирают они от вражеской пули или добровольно – как в нашем случаен – приносят себя в жертву врагу. Важен ведь результат – а у нас результат почище жуковских высот да регалий будет. Город ведь стоит! И какой город!

– Хотите сказать, они нам еще благодарны будут?

– И будут. Знаешь ведь русских людей – на первом месте государственность, Родина, а на втором собственное благополучие. Только напоминать надо будет постоянно о подвиге города– героя.

– Хорошо сказали, «Город– герой». Мудро. А как напоминать?

– Когда все кончится, музей тут построим. Так и назовем – «Музей блокады». Чтобы помнили.


***


А в это время в ленинградской тюрьме, которая представляла себя седьмой круг ада – Преисподняя в Преисподней – погибал от города Даниил Ювачев, известный всей стране под псевдонимом Хармс. Несколько раз свободомыслящего поэта– мистика, родившегося явно не в свое время и словно бы олицетворявшего Серебряный век в самое ужасное время отечественной истории, арестовывали и затем отпускали, признавая сумасшедшим. На сей раз допустить этого было нельзя – в окольцованном городе поэт– смутьян равносилен Троянскому коню или, чего хуже, бомбе замедленного действия. Потому его держат среди уголовников, правда, тоже обессилевших от голода и потому почти не опасных.

Куда опаснее он – антисоветчину несет с утра до вечера, так что того и гляди всех заразит ею. В иное время его бы расстреляли, но со стороны будет выглядеть дико и странно, если мощная и сильная Советская власть решит расправиться с юродивым. Нет, обречь его на голодную смерть куда дальновиднее. И ускорить ее наступление, оставив его наедине с самим собой в одиночной камере. Правда, иногда туда приходит один охранник, которому – втайне от окружающих и от себя самого – иногда кажется, что он понимает и разделяет взгляды поэта.

– Что там? – сиплым голосом, открывая глаза ото сна, спросил Хармс у него, стоило ему перешагнуть порог камеры.

– Все то же. Голод. Начальство отправилось в Смольный, получать для нас пайки, появилась свободная минутка, решил зайти.

– Теперь кормят только в Смольном?

Охранник промолчал. Хармс решил переменить тему.