Табия тридцать два — страница 9 из 43

И так убедительно получилось, два восклицательных знака.

Но на самом деле эта блистательная конструкция – удерживающая нацию от падения в пустоту, объединяющая людей общими благородными смыслами, дающая гражданам чувство законной гордости и при этом мягко направляющая их к свету – еще очень хрупка и ненадежна. Ее нужно беречь, охранять; пятьдесят лет – действительно мало. («Мы активно пропагандировали идею о том, что шахматная культура изначально близка русским людям, – объяснял Уляшов, – что склонность к наилучшей организации фигур на доске присуща россиянам от рождения (как, допустим, склонность к игре в футбольный мяч у бразильцев), что наше многолетнее лидерство в этой области человеческого знания свидетельствует о каких-то фундаментальных вещах, о не открытых еще законах природы: рождение титанических фигур вроде Ботвинника или Карпова следует связывать не с эффективной работой шахматных секций, но с особенностями конкретного места на земном шаре, с ландшафтом и климатом Среднерусской возвышенности. Эти идеи победили, в них свято верит теперь любой гражданин России, окончивший школу. Но профессиональные историки, Кирилл, должны понимать, что никакой „данной от природы“ склонности не существует, что отечественный культ шахмат – всего лишь „заместительная терапия“, призванная облегчить отказ от опасного русского литературоцентризма. Смешно слышать досужую болтовню о „колоссальной популярности шахмат в СССР“, например. Вот простой вопрос: когда была переведена на русский язык основополагающая „История шахмат“ Гарольда Мюррея, без которой вообще невозможно говорить о каком-либо серьезном изучении игры? В 1920-е? В 1950-е? В 1980-е? Увы, только в конце 2020-х (я лично редактировал перевод, тысячу страниц от чатуранги до Стейница). Так-то, Кирилл! Исток новой культуры близок, как собственные уши, но почти никто его не видит».)

И Кирилл действительно начинал чувствовать себя хранителем сокровенной тайны, добрым ангелом, защищающим страну от ее темного прошлого – хотя, признаться, не так уж глубоко залегала эта «сокровенная тайна» (просто, за исключением горстки ученых, мало кто интересовался подобными вещами; новые поколения россиян, наоборот, старались поменьше думать о том, что происходило до Переучреждения). Да и русская литература со скрытым в ней «вирусом империализма» не казалась, если честно, такой уж страшной.

В конце концов, какие бы страсти ни нагнетал в своих рассказах Уляшов, книги условного Толстого в посткризисной России не запрещали, не жгли на кострах. Никаких репрессий. Пожалуйста, если вам интересна изящная словесность, knock yourself out[12].

Но как раз интереса-то к ней и нет – ни у кого.

Вот где правда: якобы пылкая любовь россиян к своим национальным писателям была фантомом, фата-морганой; стоило лишить литературу государственной поддержки, отменить школьную зубрежку стихотворений, переставить в библиотеках томики Пушкина и Лермонтова со средней полки на верхнюю – и сразу же выяснилось, что «великие авторы» никому не нужны. Истинная ценность и востребованность их творений оказалась нулевой; их перестали читать в тот же день и час. И теперь, когда все увидели, как скучны и беспомощны сочинители, даже вроде бы стыдно их бояться, специально с ними бороться.

(Но и то сказать: с точки зрения сюжетостроения, и с точки зрения стилистического многообразия, и с точки зрения количества возможных нарративов, и с точки зрения общей сложности драматургии – да вообще со всех точек зрения! – шахматы гораздо интереснее литературы. Зачем все эти поэмы и повести, приключения и похождения, детективы и фантастика, когда 32 фигуры на доске дают вам возможность разыгрывать миллионы историй, каждый раз новых и неожиданных, в каких угодно жанрах и стилях. Сицилианская защита – настоящий триллер, Староиндийская – боевик, Испанская партия – изощренный психологический роман, Русская – любовный (ну, Королевский гамбит – что-то вроде комедии). Льюис Кэрролл говорил, что в книге непременно должны быть картинки и разговоры, так шахматная партия вся – картинка и вся – разговор. (Ходы партнеров как реплики, долгий насыщенный диалог, и каждый раз не знаешь, чем он в итоге завершится: звенящей от напряжения пустотой доски в глубоком эндшпиле? многофигурной матовой комбинацией в миттельшпиле? новинкой и полуэтюдной ничьей уже в дебюте? Так или иначе, шахматы выигрывают у литературы на всех полях и в любых вариантах.))

Но вот что странно.

Шахматная культура выгодна a) соседям России – теперь они не боятся, что начитавшиеся Достоевского русские юноши пойдут на них войной, b) самой России – избавленная от имперских амбиций, она может повышать благосостояние и уровень жизни населения, c) остальному миру – наконец-то имеющему дело не с ордой безумных фанатиков, но со вдумчивыми и надежными партнерами. Получается, шахматная культура выгодна всем. Почему же тогда она так долго не могла занять свое законное место в умах и сердцах россиян, почему прозябала где-то на самой обочине истории, что твой конь на краю доски? Неужели литературное лобби, о котором рассказывал Д. А. У., намеренно блокировало естественный ход вещей, специально мешало русским людям прийти к шахматам? Если это так, Каисса, то сколько лет упущено зря, сколько принесено напрасных жертв. Только Уляшов, истинно великий, сумел переломить ситуацию. И теперь все воспринимают новую, мирную, прекрасную Россию как должное. Да, коротка людская память, всего-то два поколения сменилось – и никто уже не способен представить другой жизни, другой культуры, другой страны. (Кирилл ведь тоже не мог.) Уляшов говорит, таковы свойства человеческого мозга, и не стоит слишком ворошить прошлое, не стоит указывать согражданам, что когда-то место Ботвинника занимал Пушкин. Пусть об этом знают только профессионалы: хранители культуры, знатоки исторических тайн. (Кирилл будет таким же профессионалом! Специалисты еще оценят блестящие исследования К. Г. Чимахина – сначала в России, а потом, когда кончится Карантин, – во всем мире.

Оу, и почему так долго не возвращается Шуша?!)

* * *

– Ну и как, много тебе удалось отыскать статей?

– Да вот немного. Всего три штуки, даже подозрительно; я опасаюсь, что у них там в библиотечном компьютере ошибка какая-то, надо бы по каталогам перепроверить.

– Слушай, а почему ты вообще решил заняться именно Крамником?

Кирилл и Майя гуляют по Петроградской стороне, и он пересказывает последние новости: многочасовой разговор с Д. А. У., внезапный (весьма любопытный) поворот в теме диссертации, неудачный поход в Публичку. (Увы, ожидаемого Кириллом впечатления эти рассказы не производят: его Майя – рассеянная Майя – роняющая предметы, рассыпающая бумаги, постоянно зевающая ключи и продуктовые талоны Майя – совершенно спокойно воспринимает сенсационную информацию о былом господстве литературы в России, о мастерски проведенной Уляшовым замене литературоцентризма на шахматоцентризм, о новом культурном консенсусе, сложившемся полвека назад; она все это уже знала.

(Гораздо сильнее ее почему-то заинтересовал Крамник.)

– Все знала? – не верит своим ушам Кирилл. – На четвертом-то курсе?

– Да я и на первом курсе знала.

– Но… как такое могло быть? Ведь только продвинутые ученые…

– Сложно сказать… – задумчиво тянет Майя. – Так само получилось. Понимаешь, я же с детства в академической среде, и родители в университете работали, и гости заходили соответствующие, в беседах что-то мелькало. Словом, секрет Полишинеля.

– Почему же ты мне ничего не говорила?

– Я думала, ты и так в теме; ты же работаешь с Абзаловым. А вообще об этом не говорят специально. Знают, но не говорят, понимаешь? Четвертый постулат Уляшова.

– Ха-ха, работаю с Абзаловым! Ну как бы да, я там вроде «французского» слона c8, формально присутствую на доске, – сразу же раздражается Кирилл. – Хотя ты права. Абзалов заводил со мной беседы на эту тему, вот только так хитро подходил к делу, что я вообще ничего понять не мог, думал – насмешка или нелепость, бонклауд какой-то. Если бы не Уляшов, я бы до вашего «секрета Полишинеля» еще десять лет добирался.)

А вокруг между тем живет ничего не знающая о секретах страна.

На полукруглом проспекте Крогиуса многолюдно и празднично, из вестибюля метро «Рагозинская» выходят пестрые группы туристов, желающих осмотреть Петропавловскую крепость, и из репродукторов, скрывающихся где-то в глубине Александровского парка, доносятся призывные звуки: «Добро пожаловать в Санкт-Петербург, культурную столицу России! Город мостов и каналов, город Петрова и Чигорина, Левенфиша и Ботвинника, Корчного и Спасского, Карпова и Свидлера!» Кирилл вспоминает, как лет пятнадцать назад совсем маленьким мальчиком он приезжал в Петербург вместе с родителями (отец тогда получил премию за разработку новой вакцины от ротавируса L), и они так же выходили на «Рагозинской», и так же шли смотреть Петропавловку, и посещали квартиру-музей Шифферса, и ходили с экскурсией «по романовским местам» (Кирилл тогда очень увлекался творчеством Петра Романовского, штудировал его книгу о миттельшпиле).

– Так почему Владимир Борисович?! – говорит Майя.

– Э-э, что?

– Я спрашиваю, почему ты вдруг решил искать статьи Крамника?

– Оу, ты про это! Видишь ли, – принимается объяснять Кирилл, – странно у нас беседа сложилась с Дмитрием Александровичем. У Д. А. У. вообще довольно необычный modus docendi[13]: тебе кажется, что Уляшов сентиментальничает, вспоминает что-то о давно ушедшей юности, зря тратит темпы на ненужные мемуары, – а потом выясняется, что он вел к чему-то очень важному, методологически важному, идейно важному. Так и с Крамником получилось. Д. А. У. хлебнул кипяточку, взгляд расфокусировал и говорит своим нежным на всю квартиру басом, мол, когда я был школьником, Кирилл, ведущие шахматисты мира вдруг принялись играть давно забытую, заброшенную (на высшем уровне) Итальянскую партию – причем не в комбинационной манере, как это делали романтики, но в сугубо маневренной, позиционной –