Тачанки с Юга. История махновского движения — страница 106 из 114

Однако идиллия продолжалась недолго. Махно не мог все время жить по гостям, хотя за год он сменил несколько дружеских квартир, покуда французский анархист Фюш не отыскал ему маленькую однокомнатную квартирку в Венсене, тогдашнем пригороде Парижа, на улице Жарри, 18, куда семья и переехала в июне 1926-го. Квартира была недорога, но, как бы то ни было, за нее нужно было платить. А значит – работать. А как найти нормальную работу, не зная французского языка? Ида Метт в своих воспоминаниях пишет, что Махно так и не овладел французским, и, во всяком случае, его язык был так плох, что он не мог объясняться без переводчика даже с иностранными друзьями. Что же говорить о работодателях, которые не испытывали к нему никаких чувств? Он долго искал работу и, как правило, нигде не задерживался. Одно время он работал помощником литейщика в мастерской неподалеку от дома, потом токарем на заводе Рено, но состояние здоровья уже не позволяло ему выполнять сколь-либо тяжелую физическую работу. Галина подрабатывала на обувной фабрике, потом в бакалейной лавке… Отчуждение – страшная болезнь эмиграции – всей тяжестью навалилось на него. Махно привык быть в центре внимания, более того, решать всё на свой страх и риск, ставить, если необходимо, на карту свою жизнь и жизнь товарищей. Но здесь, в «городе света», никому, кроме нескольких русских друзей, в общем-то, не было до него никакого дела. То же самое происходило со многими революционерами-анархистами, которые волею судьбы вынуждены были покинуть родину. Один из них, Василий Заяц, 1 октября 1926 года застрелился от безысходности прямо в комнате Махно. Жизнь в Париже, поначалу казавшаяся Махно избавлением от всех мучений, связанных с унизительными последствиями Гражданской войны, которые неизбежно, как морок, преследовали его и в Румынии, и в Польше, неожиданно обернулась для него совсем непредвиденной стороной: он попросту никому не был нужен. А если вдруг и оказывался в центре внимания, то совсем не по желаемому им поводу.

Одной из неприятных неожиданностей, стоивших Махно много нервов, стало убийство Петлюры, совершенное в Париже 25 мая 1926 года Соломоном Шварцбардом, анархистом с Украины, решившим при помощи нескольких револьверных выстрелов отомстить за всех своих родственников, убитых петлюровцами во время Гражданской войны. Выяснилось, что накануне покушения Шварцбард был у Махно и поведал ему о своем замысле. Махно было принялся отговаривать его, убеждая, что лично Петлюра был против еврейских погромов, однако молодой террорист остался при своем мнении. Суд над Шварцбардом всколыхнул еврейский вопрос, которого в той или иной степени не были чужды все участники Гражданской войны в России и на Украине, к какому бы стану они ни принадлежали. По злой иронии судьбы, почувствовав, в какую сторону сдвигается намагниченная стрелка общественного интереса, заштатный писатель Йозеф Кессель – тоже еврей с Украины – быстренько накропал «бездарный и бредовый» роман под названием «Махно и его еврейка». В нем Махно изображен патологически жестоким бандитом, дегенератом и погромщиком, который, внезапно потрясенный красотой еврейской девушки, влюбляется в нее без памяти и, позабыв свой антисемитизм, ведет ее в церковь к венцу, дабы сбылась мечта его жизни: обратить любимую в православие…

Этот «роман» не только был ложью на все сто процентов, но и представлял определенную опасность для Махно. Кто мог поручиться, что в эмигрантском тупике не отыщется какой-нибудь неуравновешенный тип, который, начитавшись подобного чтива, не вздумает оправдать свое существование, расправившись с Махно так же, как Шварцбард с Петлюрой?

Махно, на протяжении всей своей жизни постоянно подвергавшийся самым нелепым обвинениям, счел необходимым публично отвести от себя обвинения в антисемитизме, посвятив этому вопросу статью «Несколько слов о национальном вопросе на Украине» и обращение «К евреям всех стран». Вообще, со временем «выяснение отношений» с противниками и хулителями стало настоящим наваждением для него. Воистину, он вступал в зрелый период эмигрантской жизни, когда старые товарищи расходятся в разные лагеря, а «общественное мнение» питается склоками, сплетнями и пересудами.

По счастью, в этот критический для Махно момент один довольно богатый французский анархист дал ему денег, чтобы он мог начать работу над своими мемуарами. Махно принялся за дело, и в 1927 году первый том (на французском языке) вышел в свет. Однако книга, переполненная незнакомыми, да, пожалуй, и ненужными французскому читателю подробностями, расходилась плохо, так что в результате в деньгах ему было отказано, и два последующие тома, подготовленные к печати в 1929 году, вышли в свет только после его смерти. Несомненно, в этом вина и самого Махно, литературный стиль которого так и не позволил ему выбраться из нагромождения второстепенных деталей и рассказать о главных событиях махновщины (как мы знаем, третий том обрывается описаниями событий ноября 1918 года, когда самое интересное в его повстанческой жизни еще даже не началось). Попытки Иды Метт каким-то образом повлиять на его литературные пристрастия, сконцентрировать и «ускорить» повествование, привели только к тому, что он обиделся и перестал говорить с нею на эти темы. Не могла повлиять на него и Мария Исидоровна Гольдсмит[31], старая анархистка, сподвижница П. А. Кропоткина.

Ко всему прочему, у сорокалетнего партизана начались серьезные проблемы со здоровьем: раздробленная разрывной пулей лодыжка нестерпимо болела. Видимо, в ноге остались осколки, потому что рана не заживала и гноилась. Операция, на которую он решился в 1928 году, так и не привела к желаемому выздоровлению. Махно отказался от ампутации стопы, но весь остаток жизни был хромым. Сказывались и другие раны. Доктор Люсиль Пеллетье, которая по мере возможности лечила его, позже признавалась, что никогда не видела ничего подобного: его тело все было исполосовано шрамами. Вдобавок у него вновь обострился туберкулез. Под предлогом изоляции маленькой Люси от больного туберкулезом отца Галина Кузьменко съехала из квартиры в Венсене. Однако это знаменовало на самом деле конец супружеской жизни, в которой Махно мог рассчитывать если не на счастье, то хотя бы на какое-то взаимопонимание и поддержку. Горячо любимая жена, которая еще так недавно участвовала с ним в боях и походах, в эмиграции превратилась в абсолютно чужого человека. «В Париже Галина Кузьменко подрабатывала то в качестве домработницы, то кухарки, считая при этом, что природой ей уготована иная, лучшая участь, – подтверждает в своих воспоминаниях Ида Метт. – В 1926–1927 годах она даже написала прошение в адрес Советского посольства, чтобы ей разрешили вернуться в Россию. Насколько мне известно, Москва отвергла ее просьбу. Кажется, после этого она вновь сошлась с Махно. Не думаю, чтобы он простил ей подобный поступок, однако оба они, видимо, поступили так по причине взаимной моральной опустошенности…» (56, 3).

После того положения, которое занимала Галина Кузьменко, будучи женой батьки в годы Гражданской войны на Украине, быть швеей, уборщицей, кухаркой или прачкой в пансионе для детей русских эмигрантов казалось ей нестерпимым унижением. Она не хотела жить в маленькой комнатке вместе с больным мужем и трехлетней дочерью. В Париже супруги многократно расходились и сходились вновь, но в доме уже не могло быть мира. Отчаяние, вызванное невозможностью вырваться из нищеты и одиночества, находило выход в злобных нападках на мужа, которого Галина упрекала в неспособности прокормить семью, в пьянстве, в мании величия. В конце концов она связалась с просоветски настроенным «Союзом украинских граждан во Франции», стала работать экспедитором газеты этой организации и в 1927-м официально развелась с Махно. Правда, они продолжали видеться, ибо Махно регулярно бывал у жены, чтобы повидать дочь, которую очень любил. «Когда его дочь была маленькой и оставалась под его присмотром, он исполнял любые ее капризы, – вспоминала Ида Метт, – хотя иногда случалось, что, будучи в состоянии нервного расстройства, он бил ее, после чего ужасно переживал от одной мысли о том, что поднял на нее руку. Он мечтал о том, что его дочь станет высокообразованной женщиной. Мне довелось как-то видеть ее после смерти Махно: ей было 17 лет, внешне она очень походила на отца, однако она мало что знала о нем, и я не уверена, что ей вообще хотелось что-либо о нем узнать…» (56, 4).

Был ли Махно пьяницей? Эта тема была козырной картой советской «махнографии» и проскользнула даже в книгу Волина. Ида Метт категорически отрицает это: «В течение трех лет пребывания в Париже я ни разу не видела его пьяным, а виделась я с ним в то время часто. Мне приходилось сопровождать его в качестве переводчика на разных приемах, организовывавшихся в его честь иностранными анархистами. Он пьянел от первой же рюмки, глаза его загорались, прорезалось красноречие, но по-настоящему пьяным я его не видела никогда» (56, 6). Разумеется, будь Махно горьким пьяницей или алкоголиком, он не мог бы не обнаружить этого – такова уж физиология алкоголизма как болезни. Нет, не пьянство добивало Махно в Париже, а растущее с годами социальное изгойство, невостребованность.

От медленного угасания Махно в буквальном смысле слова спас Петр Аршинов, поселившийся в том же доме, где жил Нестор. Вместе они смогли наладить издательство русскоязычного анархического журнала «Дело труда», куда Махно регулярно (едва ли не в каждый номер) писал статьи, что позволяло ему чувствовать себя все-таки причастным к политической жизни если не эпохи, то, по крайней мере, эмиграции. Перед лицом большевизма, который, несмотря на известные за границей партийные распри и гонения на инакомыслящих, победоносно разворачивался на гигантской политической площадке СССР, анархизм переживал глубочайший кризис. Аршинов взял на себя ревизию ошибок и четкую формулировку основных принцип