Тачанки с Юга. История махновского движения — страница 110 из 114

ный удел турецкого султана – Крым, – и дикая ногайская степь, против которой все на тех же порогах Днепра встанет твердыня Запорожской Сечи; отсюда будут ходить на Турцию и Крым вольные казаки, окрестьянившиеся потомки которых развернут над головами черное знамя в битве за землю и волю; здесь – Таврия, гренадерские полки князя Потемкина, фаворита Екатерины II, новая колония Российской империи, куда, по указам императрицы, двинутся с тощих прибалтийских песков Пруссии и Мекленбурга на жирные степные черноземы немцы-колонисты, не подозревающие, что их потомкам уготована гибель в огне российской смуты; здесь – обманом уничтоженная казацкая вольность, губернское правление – первые оковы имперской власти, аракчеевские военные поселения и ключом бьющая жизнь селянства, сорочинская ярмарка и Миргород Гоголя, Умань, где снами о былой славе жили потомки польских воевод; южнорусские степи под Курском и Орлом, тургеневский Бежин луг, краснокирпичные, железные города XIX столетия – Луганск и Юзовка, евреи-торговцы, азовские рыбаки, контрабандисты – все было здесь, на этой земле. Шестьсот километров с севера на юг, столько же с запада на восток – вот территория, по которой три года гулял смерч махновщины. Сколько тысяч людей сгубили в этом вихре головы свои? Мы не знаем, ибо на самом деле ни одна революция не ведет счет своим жертвам.

Одно чувство неуклонно овладевало мной во время работы – чувство невероятной боли и ужаса перед тем, что произошло. Ужас – перед тою огромной, непомерной энергией разрушения и зла войны, болезней, беженства, одичания, против которой бессилен один человек в кротком достоинстве своем, пред которой один – ничто, подножная слякоть. Боль – за то, что сделала революция с великой страной, что сделала она с людьми, погубив одних, а в души других заронив семена растления, предательства, страха и лжи, которые взошли не сразу, но все-таки взошли, когда Сталин потребовал, чтобы запущенный механизм ненависти отработал свое до конца.

После такого опоя кровью, как Гражданская война, – десятилетия бы длилось похмелье, прежде чем страна окончательно пришла бы в себя. А тут – новый разгул подлости, доносительства, потом коллективизация, репрессии, война – и новая репрессивная волна – и так далее, вплоть до мелкотравчатого вранья дней сегодняшних. Сердце сжимается: как же до сих пор мы живы? Да вот так и живы: ведь не только люди лучшие выбиты, но и чувства хорошие повытоптаны, дух народа отравлен какой-то заразой, унижен и ожесточен!

В 1930 году М. Пришвин записал в дневник сущую по тем временам крамолу: «Я, когда думаю теперь о кулаках, о титанической силе их жизненного гения, то Большевик представляется мне не больше, чем мой “Мишка” (игрушка) с пружинкой сознания в голове.

…Все они даровитые люди и единственные организаторы прежнего производства, которыми до сих пор… мы живем в значительной степени. Все эти люди, достигая своего, не знали счета рабочим часам своего дня…» (64, 165).

«Кулаки» 1930 года – это либо дети тех, кто участвовал в последней крестьянской войне, либо непосредственно молодые ее участники.

Их «ликвидировали как класс».

Уничтожили интеллигенцию.

Уничтожили тех военачальников, которые стяжали большевикам победу. Уничтожили почти поголовно тех, кто обладал хоть каким-то достоинством, хоть какой-то индивидуальностью.

Во что это обошлось, мы начинаем понимать только теперь, хотя и не знаем еще, где конец распаду и разложению и во что в результате начавшееся в 1917-м встанет нам. И если для Есенина «страна негодяев» – любимая его Россия, увидевшаяся ему после Америки, была всего лишь минутным кошмаром и поэтической метафорой, то мы, возможно, вскоре окажемся гражданами этой страны. Если только давно не являемся ими.

Ужас не в том, что большевики победили. Ужас в том, что они превратили революцию из стихийного поиска правды в какую-то инквизицию, наплодив людей, необходимых для такого дела, промотав весь нравственный капитал, накопленный русскими революционерами от Софьи Перовской и Веры Фигнер до Льва Мартова и Александра Богданова, бывшего члена большевистского ЦК, отступившегося от политики, от власти и погибшего в результате опыта по переливанию крови. Если под революцией подразумевать то, что, подобно Кропоткину, стал подразумевать в конце своей революционной карьеры Исаак Штейнберг (член ЦК левых эсеров) – чистый, свободный поступок, нравственное преображение, то большевики поступки заменили ритуалом, а веру – ее имитацией.

В этом смысле знаменательна фигура Ленина.

Я сказал об этом человеке все, что считал нужным. Чтобы сказать больше, нужно больше знать о нем. Ленин – великий политик, выдающийся макиавеллист нового времени. Он – отец первой жесточайшей тирании XX века, государства, посягнувшего не только на свободу слова и поступков своих верноподданных, но и на соображения, еще не высказанные, на затаенные чувства.

Большевики и фашисты доказали, что можно контролировать и это. При помощи страха, парализованной страхом воли, внушенной агрессивности.

Подлинное переосмысление исторической роли и личности Ленина еще впереди. Те плевки, которые полетели в его сторону в эпоху так называемой перестройки, – не более чем судорога освобождения от сковывающего страха, кощунственная по форме попытка нарушить табу имени. Люди испытают другие чувства, когда увидят в «кремлевском мечтателе» фигуру совершенно иного плана, реального, во плоти, Великого Инквизитора, тончайшим образом играющего на слабостях человеческих душ. Опасного безумца, попытавшегося подчинить своей воле движение Истории.

Ленин – не вождь масс. Ленин – до 1917 года – политический интриган, вожак крохотной (накануне Февральской революции – 20 тысяч) и до поры до времени никому не нужной партии экстремистов, главарь клана.

Величия революционного порыва 1917 года он не понял. Более того, он этот порыв подавил. Все формы самоорганизации и самоуправления трудового народа – от профсоюзов до, собственно, советов – он уничтожил, а их пустые, мертвые структуры подчинил своей партии. Он не мог терпеть своеволия, неподконтрольности (даже личной), не говоря уже о социальных экспериментах «масс». Махновщина его нервировала и раздражала так же, как меньшевистские профсоюзы, эсеровские крестьянские кооперативы и совсем уже безобидные толстовские сообщества.

Мозговик, сухарь, вполне вероятно, что – сифилитик с Маnia Grandiosa и уж во всяком случае – азартный политический игрок с хваткой бульдога, – в 1917 году он не раздумывая вступает в сделку с германскими властями, чтобы только попасть в Россию, где (чутье) разыгрываются крупнейшие политические ставки. Волею случая он попадает в восторженный Петроград, где любой человек с красным бантом – «свой», «братишка». Его ставят на броневик. Никто не знает этого человека. Никто не знает, что он – провокатор. Почти никто не понимает, о чем он кричит, да большинство и не слушает. Но все аплодируют. С крыши броневика он впервые увидел массы, толпу. Он понял, что толпа управляема, а значит, ею можно воспользоваться, как дубиной, в борьбе против главных соперников по революции. Он начинает, как гранаты, швырять в «массы» лозунги, обещая все: землю, волю, мир. Месть («превращение войны империалистической в войну гражданскую»). Наживу («экспроприация экспроприаторов»). Ему все равно, чем это обернется. Ему нужны штыки, чтобы захватить власть. Он был уверен, что все очень просто: надо только взять Зимний, обставить на съезде Советов меньшевиков и эсеров, не пустить их в правительство, провалить Учредительное собрание… До поры до времени ему все удается. Он ликует. Он был убежден, что знает, как управлять Историей, и умеет ею управлять.

И вдруг немцы предъявляют ему счет – Брестский мир. Он пугается, подписывает, отдает все, что просят. Начинается голод. Он велит «экспроприировать» собственный народ. Растет недовольство: бунты, митинги, резолюции… На пике этого недовольства летом 1918 года вспыхивает Гражданская война. На Украине – помимо большевиков – поднимается восстание против оккупантов. «Массы» приходят в движение. История больше не повинуется ему, разваливается, как гармонь в руках у пьяного гармониста, рвется из рук. Крестьяне требуют земли и воли, как было обещано. Волнуются, как море. Он требует усмирить, настаивает на самых крутых мерах, не понимая, что тем самым гонит свою партию, чуть-чуть хлебнувшую живого воздуха 1917 года, прямиком к робеспьеровской гильотине, что в войне с народом партия победит – но сама омертвеет, превратится в гигантский механизм уничтожения…

Впрочем, это известно.

Поражает другое – невероятная энергия и изобретательность в борьбе за власть и совершенное идейное бесплодие после захвата ее. Все конструктивные идеи заимствованы – от строительства регулярной армии и плана электрификации России до «озарения» о кооперации.

Поражает огромное количество писем, записочек, указулечек с требованием применить к тем-то и тем-то самые суровые меры наказания. Незнание России. Удивительная вездесущность – стремление участвовать и лично руководить буквально всем, от всемирного большевистского Интернационала до брошюровки книг. Холодность сердца, удручающая эмоциональная скудость (сфера эмоций целиком детерминирована политикой). Плюс отсутствие каких бы то ни было проявлений сексуальности – в чем видится что-то воистину мертвенное. Плюс расчетливая, бесстрастная жестокость не только по отношению к врагам (даже и поверженным), но и ко вчерашним попутчикам и товарищам. Изощренное, мастерское умение облить грязью, унизить оппонента, припечатать его политическим ярлыком…

Говорят, к концу жизни Ленин многое понял и ужаснулся.

Это не так. Пролистайте позднего Ленина, и вы увидите все то же. Он по-прежнему убежден в ценности монолитной истины, высказываемой от лица партии, уверен, что все чудовищные образования военно-бюрократической империи являются лишь частными недостатками, которые можно исправить (сократить, реорганизовать), что можно все объять, и понять, и направить, учесть каждую пуговицу в государстве, вдохнуть жизнь в анемичную экономику («соревнование»), а в качестве уступки «мелкобуржуазной стихии» допустить то, о чем столько лет говорили и писали уничтоженные им народники, – кооперацию и рынок, – а значит, чуть более широкую, чем при военном режиме, степень свободы – нэп. А ужасало его другое: крысиная грызня учеников и собственноручных выкормышей, атмосфера лютой ненависти в партии, смутное, но верное ощущение отлученности от дел, поднадзорности, окружающей неискренности, обмана, угодничества, двурушничества.