В. Г.), однако им неизменно отвечали, что «Махно больше любят, больше уважают; его лучше знают, с ним сроднились, ему полностью доверяют, что очень важно для движения, он более “простой”, более “компанейский”» (95, 680). Устранение Махно помогло бы Полонскому добиться своей цели. И кто знает, не вынашивал ли он честолюбивых замыслов – после встречи с Красной армией принять бывшую Повстанческую под свое руководство? Так или иначе, ни доказать, ни опровергнуть версию отравления нельзя, как и версию Гришуты, который ведь тоже не стоял над телом Полонского и не слышал его предсмертной мольбы.
Покинем, однако, область предположений. Чем бы ни было вызвано убийство Полонского, за него предстояло держать ответ: такого масштаба фигура не могла исчезнуть бесследно. Поразительно, что болезненно, по-мальчишески остро ощущавший несправедливость в отношении себя, Махно совершенно по-мальчишески же бестолково и оголтело врал и путался, пытаясь оправдаться. За день слухи об убийстве и арестах расползлись по городу. Вечером на заседании Революционного военного совета Семен Новицкий спросил Махно, что случилось с Полонским. Тут Махно и ответил, что Полонский убит, потому что пытался отравить его. В тот же день на совещании командного состава – замечает по этому поводу Гришута – Махно потребовал от командиров санкции на расстрел Полонского, словно бы тот был еще жив. Обвинял же он Полонского не в отравлении, а в измене и сотрудничестве с белыми. Собрание не поверило, что Полонский стакнулся с белыми, и в целом более чем сдержанно отнеслось к словам Махно.
В тот же день, 3 декабря, у Махно была еще одна встреча. Все те же Семен Новицкий и Гришута – старые знакомые махновцев по Александровску – отправились в штаб, чтобы узнать об участи арестованных большевиков. Им удалось через Волина и Уралова договориться о встрече с Махно. К батьке была отправлена делегация из трех человек. Махно принял их и выслушал претензии. Махно сказал, что «коммунистов он не трогает, но ревкомы и вообще органы власти, поставленные коммунистами, будет расстреливать». Делегаты возразили, что они представители рабочих Екатеринослава, и, если их товарищей-рабочих не освободят, они вынуждены будут принять ответные меры. Махно спокойно сказал: «Что ж, будем расстреливать и рабочих» (35, 87).
Тут уместно сказать, что среди арестованных собственно рабочих не было ни одного человека, все это были профессиональные подпольщики из военной и партийной верхушки. Однако большевики не были бы самими собой, если бы не попытались разыграть карту рабочего класса. Делегаты потребовали открытого суда над Полонским, коль скоро он изменник. Махно вынужден был врать, что этот вопрос будет рассмотрен…
Вообще, в каком-то смысле убийство Полонского оказалось для Махно роковым. На мирную встречу с красными теперь не приходилось рассчитывать. Большевики ушли в подполье и начали газетную травлю махновцев. Реввоенсовет – высший орган махновской власти – становился и опасным, и обременительным, ибо ничего уже не решал, но усилиями Семена Новицкого беспрерывно муссировал вопрос о гибели Полонского. Для выяснения обстоятельств его убийства была создана комиссия из трех наиболее беспристрастных деятелей движения – Уралова, Волина и Белаша. Вряд ли комиссия реально могла что-нибудь выяснить. Волин, например, узнав, что случилось, ограничился единственным вопросом: а было ли это согласовано с батькой? Услышав положительный ответ, он сказал, что не хочет даже вмешиваться в это дело. «Вышло так, что в этот момент Махно находился в соседней комнате в полупьяном состоянии. Услышав разговор, он зашел в комнату, где находился Волин, и сказал: вот как, ты, значит, согласен, что человека расстреляли, даже не спрашивая, по какой причине? А даже если с батькой согласовано, так что он, по-твоему, и ошибиться не мог? А может, он пьян был, когда дал приказ расстрелять?» (56, 4). Волин не осмелился сказать ни слова в ответ. И позже в своей книге «Неизвестная революция» он оправдывал Махно, обвиняя Полонского в заговорщицких действиях.
Нет сомнения, что случись в Красной армии командир, который повел бы анархистскую пропаганду в частях и стал бы укомплектовывать их своими людьми, – он был бы без промедления расстрелян. Думаю, что Полонский на этот счет не обольщался: он знал правила игры. Поэтому и Махно бессмысленно упрекать в каком-то особенном вероломстве. Худо, что казнь Полонского совершилась как тайное ночное убийство, которое нужно было прятать, завирать, замазывать… На Махно пала тень некрасивого поступка, которая стала угрожать его авторитету. Сразу возникли трения между штабом и Реввоенсоветом. Волин вспоминает, что однажды Махно явился на заседание Реввоенсовета совершенно пьяным, «достал револьвер, навел на собравшихся и, поводя дулом из стороны в сторону, громко выругался, обложил Совет и безо всяких объяснений вышел» (95, 683).
Махно начинал пить, когда переставал чувствовать и контролировать ситуацию. А ситуация явно вырывалась из рук, «вольный советский строй» не раем земным оказывался… 5 декабря были расстреляны содержавшиеся в тюрьме адъютант Полонского, его жена, председатель трибунала Вайнер и инспектор артиллерии РККА Бродский. На настроениях в городе это сказалось чудовищным образом. Фронт трещал, и в патетических обращениях к командирам голос Махно срывался, в нем прорезывались ноты отчаяния. «Видите ли вы, – писал он в специальном приказе по армии 13 декабря, – что армия разлагается, и что чем дальше будет царить халатность командиров к своему делу… тем скорее армия себя разложит и умертвит… Революция погибнет…» (40, 183).
Армия пила, несмотря на запрещение пить под угрозой расстрела. Сам батька порою делал распоряжения, на которые способен человек лишь в пьяном состоянии. Например, начальнику Екатеринославского гарнизона Махно выписал мандат следующего содержания: «Знаю Скальдицкого как честного человека. Всякий, кто ему не верит, – подлец. Батько Махно» (35, 50).
Батька Махно попал в ловушку, которой стала для него неподвижность. В этой ловушке и поразил его генерал Слащев.
Слащев решил не распылять сил и не отвлекаться на «восставшие республики» под Елисаветградом и Херсоном, а бить в самое сердце махновщины, в Екатеринослав. Фронт махновцев, выстроившийся по линии Пятихатки – Кривой Рог – Архангельское, к началу декабря окончательно утонул в грязи и лишь изредка беспокоил белых налетавшей из-за него конницей.
Слащев рассчитал, что быстрый и мощный удар на узком участке фронта Махно не выдержит и, более того, из-за распутицы не успеет перебросить свои войска к месту прорыва. Направление главного удара было определено вдоль железной дороги Пятихатки – Екатеринослав. Впереди должны были идти два бронепоезда, затем – несколько составов с войсками, прикрываемые с флангов частями 13-й дивизии белых. «Получался очень узкий, но эшелонированный в глубину боевой порядок», чем-то очень напоминавший знаменитый «клин» тевтонских рыцарей.
В середине декабря Слащев нанес удар. Части третьего корпуса белых без труда пробили гнилое рядно махновского фронта у Пятихаток и стремительно двинулись на Екатеринослав. Закрепиться и сдержать продвижение белых частей на линии реки Мокрая Сурава, как того опасался Слащев, Махно не смог. 4 декабря по старому стилю (17-го по новому) белые атаковали Верхнеднепровск, откуда в свое время ударил на Екатеринослав Махно, «и на плечах махновцев ворвались в тыл их расположения по р. Мокрой Сураве: мелкие железнодорожные мосты этого района были только слабо испорчены махновцами, и к рассвету 5 (18) декабря они уже были исправлены», пишет Слащев (70, № 12, 43).
На рассвете 21 декабря началась общая атака Екатеринослава: 1-й кавказский стрелковый полк устремился напрямик через Днепровский мост, сильный кулак нанес удар вдоль правого берега Днепра. «Во главе всех частей в 10 часов утра в город ворвалась 13 п. дивизия со своим начдивом, и махновцы, потеряв два бронепоезда, три броневика, 4 орудия и около 3000 пленных, бежали из города…» (70, № 12, 44).
Вероятно, нет никакого смысла в том, чтобы в описываемых событиях пытаться увидеть некую параллель тому, что происходило в Екатеринославе ровно за год до этого, когда махновцы впервые брали город. Но если бы кто-то невидимый и беспристрастный наблюдал за этой частью земной поверхности, он бы, наверное, подумал о некотором однообразии и истощении вымысла в историческом театре. В тех же декорациях металлических ферм моста, в том же освещении позднего декабря вновь, стреляя друг в друга, бежали к тому же городу люди, и вновь атаковавшим способствовал успех, и вновь оборонявшиеся не желали сдаваться, вновь и вновь пытаясь отбить город, оставляя зиме новых мертвых, и вновь из-за дальнего горизонта, оповещая о себе вспышками артиллерийских зарниц, надвигалась сила, которая все переделывала по-своему и делала ненужными битвы и мертвецов декабря.
Е. П. Орлов вспоминает: «Я был в больнице, в тифу, когда город взяли. Слышали стрельбу, потом дверь открывается. Входят белые, шкуровцы. В папахах черных. В палате, наверное, человек тридцать лежало. Помню, как сейчас, подходят к одному больному: “Ты что, махновец? Туда-растуда…” Тот приподнимается: “А ты что, кадюк?!” А сестра милосердия кричит: “Господин офицер, это все махновцы, их нужно подушками душить!” И тут же забирают этих махновцев подряд – и во двор, под пулемет…
Я обращаюсь к другой сестре, говорю: “Сестрица, я умру сейчас. Скажите моему отцу… Вот, фамилия его такая-то…” Она спрашивает: “А у вас сестры нет?” – “Есть, – говорю, – сестры. Оля и