Тадзимас — страница 110 из 120

валкой поступью невозмутимых верблюдов, переносящих на своих чуть покачивающихся в такт монотонным шагам, натруженных, но выносливых, крепких горбах, неизвестно куда и зачем, так, на зов новизны впереди, племена и народы,

черным камнем Каабы с его магнетическим притяжением для умов и сердец на просторах азийских и прочих, Меккой с ее мечетями, средоточием силы Востока,

паломничеством в белых одеждах, дервишеством в лохмотьях, дорожными посохами, постами, празднествами и пиршествами,

Дамаском, надевающим вечерами, с неохотой, лишь по привычке, надоевшую маску созерцания и смирения,

Тигром и Евфратом с тростниковыми лодками, с глинистыми берегами, всем тем памятным и доселе и живущим в крови Междуречьем, той прародиной русов, сынов леопарда, откуда когда-то они разбрелись по земле – и куда, в частности, на реку Тигр, называвшуюся ранее Ху, как и один из богов, о чем говорит ведическая традиция, по сохранившемуся в русском языке древнейшему фаллическому обычаю, который, надо полагать, останется и в отдаленнейшем будущем, покуда жив сам язык, посылают потомки сынов леопарда с превеликой охотой всех, без особого разбора, – таковы и прапамять, и сила привычки, и врожденное уважение к предкам: а иди-ка ты, братец, туда – уж они там с тобой разберутся,

Гаруном аль-Рашидом, переодетым, вышедшим к людям, никем не узнанным, одиноко бредущим в шумной толпе, и вообще многим, если не всем, подлинным, подолгу, иногда и веками, не замечаемым почему-то людьми,

Багдадом – с именем – кто его знает? – идущим, быть может, от выражения «Бог даст», или «Бог дал», Богом даденным, как и Феодосия, Богом дарованным городом, где с минаретов, как бы гладко обструганных и высоченных, как воткнутые в раскаленную почву копья воинов-великанов, или, вполне вероятно, что и джиннов, ибо сказка и явь здесь давно уж слились воедино, перекликаются гортанными голосами неустанно славящие Аллаха, неугомонные, словно коктебельские петухи, возвещающие за окном, по соседству, о приближении солнечного своего Божества, забравшиеся так высоко, чтобы ближе быть к небесам, то и дело, как по часам, заводящие одержимо и громко, чтобы всем было слышно, свою хвалебную песнь, устроившиеся там, наверху, как певчие птицы на ветках или в неразличимых с земли, скрытых от глаз гнездах, уже не мыслящие себя вне нахождения в поднебесном просторе, не представляющие жизни своей без этой головокружительной, столь властно притягивающей, призывающей их к себе высоты, не просто желанные гости в заоблачье, но, скорее, давнишние жители осиянного поднебесья, вдохновенные муэдзины,

чернью и серебром прохладной, тихо струящейся полночной воды, грустными вздохами запертых в полностью укомплектованных гаремах суровых властителей, изолированных от внешнего мира с его соблазнами и новостями, собранных отовсюду, куда только простиралась длинная и хваткая рука Востока, со всего света, по узаконенной прихоти, как для диковинной коллекции, или даже впрок, чтобы потом, при надобности, далеко не искать, светловолосых и яснооких красавиц в чадрах и шальварах,

тончайшими запахами ароматических масел и благовонных курений, притираний, древесных смол, розовых лепестков, разлетающихся с тихо веющим ветерком по дремотным окрестным садам, незаметно и плавно, бесшумно, покорно упадающих вниз, осыпающихся на утрамбованные дорожки и лежащих на них многоцветными, легкими, разрастающимися созвездиями, или, может быть, россыпями не таящихся от людей незабвенных воспоминаний, доставаемых с густо встающих, колючих кустов, собираемых с муками, с болью, с исколотыми о защитные, ранящие шипы окровавленными руками, – но скажите мне, разве без боли возможны красота и любовь на земле,

кальянным, сквозь воду прошедшим, охлажденным, очищенным, пряным дымком, шаткими, зыблющимися волокнами, синеватыми струйками, невесомыми кольцами, то густеющими, нарастающими, то редеющими, растворяющимися слоями прихотливо и медленно стелющимся в затененных, пустынных покоях, в тишине, в отрешенности от мирской суеты,

конопляными дикорастущими зарослями, по степям, по холмам растянувшимися на безлюдье, их стеблями в зябкой росе, и с поспешностью собранными, целыми пригоршнями нетерпеливо швыряемыми на раскаленные сковороды, семенами, чтобы, как степняки в старину, раздувая дрожащие ноздри, жадно вдыхать их наркотический пар,

опийными маками, с их упругими, умело надрезанными остро отточенными фасками особых ножей, выпустившими клейкие капли мутно-белесого, терпкодурманного молочка, покорно кивающими из полудремоты постепенно ссыхающимися, старческими головками,

серными банями, после посещения которых исчезает куда-то волосяной покров на теле, ритуальными омовениями, девическими купаниями, полноводными водоемами,

целебными бальзамами, полезными для здоровья, чудодейственными мазями, носорожьим, добытым в Африке, чрезвычайно ценимым рогом – и редчайшим, таинственным, легендарным корнем мандрагоры, драгоценным женьшенем из дальневосточных лесов, из Китая, почитаемым исстари, странным растением с разветвленным, изогнутым корнем, очертаниями своими слишком напоминающим человеческую фигуру, и высокогорным, памирским, до сих пор задающим загадки, вязким, черно-коричневым, плотным смолистым веществом с многоверстных вершин и с трудом достигаемых скал – мумием, в самом деле универсальным, от любых недугов, спасительным средством, воспетым еще Авиценной,

всевозможными, на все случаи жизни, снадобьями, большей частью нам неизвестными, названия которых, подобно отшлифованным водой камешкам, перекатывающимся по дну быстротекущих рек, так и катятся, так и движутся в руслах арабской, фарсийской и прочих речей, для нас же – словно какой-то одной, обобщенно-восточной, пленительной речи,

ну и, само собой, вкусовыми, приятными всем ощущениями —

кофе «Арабика», прежде всего, и другими сортами кофе, этими темно-коричневыми, с матовым, сдержанным и все же чуть-чуть глянцевитым, но не вульгарным, а мягким, неброским блеском, растительно-коричневыми, естественно-коричневыми, хочется сказать – карими, как женские глаза, как великое множество этих глаз, молча глядящих, вопрошающих, ждущих, – но нет, они другого все-таки цвета, как бы с подголоском коричневого, с каким-то недосказанным тоном, и отсюда их загадочность, – зернами, приятными на ощупь, вначале безотказно действующими на обоняние, возбуждающими его, а потом, будучи превращенными в напиток, бодрящий, крепкий, вкуснейший, в напиток, выпиваемый маленькими глотками, в тот напиток, пьют который не лихорадочно его глотая, торопясь, обжигаясь, а неспешно, смакуя, вкушая его, – за беседой ли, в одиночестве ли, – потому что вот так и надо, – и везде он уместен, и всегда он приятен, и до чего ж он хорош, – дарящими нам энергию, жизненную, столь нужную, – просто так, чтоб хватило на всех, потому что ее в них с избытком,

чаем, – ну конечно же, чаем, – индийским, цейлонским, китайским, турецким, – каким там еще? – не только ведь тем, со слоном, из недавних времен, – а может, из давних, – поди разберись в них, – из жизни, когда он спасеньем казался в скитаньях моих, подмогою в бедах, – тогда я души в нем не чаял, – не только ведь этим, что нынче стоит на столе, пусть он и получше, – я все понимаю, – и все же тоскую о том, погрубее, попроще, – лишь в нем осталось былое и привкус его горьковатый, – мы выжили с ним – и его мы теперь величаем, а годы идут чередою – с трудами да чаем, – черным байховым, больше для нас привычным, более нам подходящим, потому что привычка – вторая натура, так у нас говорят, и зеленым, с кислинкой, со своей, так сказать, изюминкой, приходящим на помощь нам летом, в жару, – только жаль, вспоминаем о нем не всегда, а лишь изредка, – надо бы чаще, терпким, вяжущим, даже таким, от которого челюсти сводит, – но и нежным, помягче, полегче, чтобы помнить его аромат, мелким и крупнолистным, бархатистым, гранулированным, любым, – все чаи хороши, – собранным – каждый листочек – только вручную, хранящим солнечное сиянье, Дух Востока и взгляд – сразу на все четыре стороны света, – сразу Путь увидавший в мире, свой осознавший Дом, свежим – да, только свежим, категорично свежим, ультимативно свежим – и никаким иным, свежим – значит, с блаженством дружным, причастным к тайнам – тем, приоткрытым все же, чтобы тянуться к ним, – заваренным – лишь умело, с подлинною любовью, залитым бьющим горячим ключом кипятком, лучше всего – вскипяченной родниковой водой, чаем, настоявшимся в фаянсовом чайнике, удобном, не большом и не маленьком, а таком, какой всегда чувствуешь не как вещь, а как живое существо, чувствуешь – и понимаешь: вот он, именно этот, а не другой какой-нибудь, твой, и надолго, – с ним тебе дни коротать, и привыкай к тому, что он-то и есть твой друг, – чаем, разлитым в широкие тонкостенные чашки, если гость навестит случайный – и беседуешь с ним вдвоем, но чаще – налитым только в одну твою старую чашку, спасительным в небывалом затворничестве твоем, душистым, дымящимся, смуглым, золотистым, божественным, дивным, продлевающим годы земные, спутником в грустной судьбе, полным силы, дающим силу, солнечное сиянье в твои вливающим жилы, – то-то светло тебе! – пьешь его, пробуждаясь, радуясь, наслаждаясь, двигаясь, улыбаясь, пьешь – и хочется жить,

виноградными, плотно сбитыми, по-хорошему, от природы, как-то разумно, а не преувеличенно крупными, словно породистыми, прекрасно осознающими эту свою породу, но не выпячивающими ее, не подчеркивающими ее при любом подходящем случае, а просто всегда и всюду помнящими о ней, подразумевающими ее в своем существовании, каково бы оно ни было, несущими ее как некий знак отмеченности, наделенности чем-то особенным, как ни крути, неизменно выделяющим из общего ряда, незаметно переводящим в другое, более привилегированное сословие, поскольку и она, эта порода, говорит сама за себя, так уж все складывается, и приходится с этим считаться, и приятно все-таки, хоть, наверное, и непросто, быть родовитыми, с родословной, до какого-то там отдаленного, скрытого в пресловутом тумане времен колена, до какого-нибудь выглядывающего из прошлого растительного завитка на генеалогическом древе, до предка, от которого род их берет свое начало, очень ладными, другого слова не подберешь, никогда не расхлябанными, не расхристанными, этого они и допустить-то сроду бы не посмели, но привычно подтянутыми, даже молодцеватыми, все как на подбор, одна к одной, радующими глаз, вызывающими одобрение, а то и любование ими, – вот-вот, это верное ощущение, – любование породой, без ущербности – откуда бы ей взяться, без изъянов – они решительно исключены, как и вообще всяческие дефекты, изломы, проявления болезненности, униженности кем-то, ущемленности чем-нибудь, да и вообще всяческого нездоровья, – физического ли, душевного ли, – почему-то применительно к ним именно это хочется сказать, аккуратными какими-то – потому что это для них в порядке вещей и само собою подразумевается, собранными – потому что свои среди своих, в своем сословии, складными – потому что опять-таки порода, по-своему гармоничными, – да, пожалуй, словно с тщательно обдуманными кем-то и удачно воплощенными внешним, несколько декоративным, правда, но это простительно, это входило в задачу, видом, виртуозным рисунком, задним планом, освещением, перспективой, с чистой, поскольку к носителям света не прилипает мирская грязь, достаточно смелой, внутренне благородной соразмерностью всех частей целого и любых, включая мельчайшие, деталей, пропитанными все тем же всесильным, всевластным солнцем, налитыми отчетливо различаемым сквозь тонкую, но прочную, полупрозрачную кожуру, если это белый сорт винограда, и угадываемым сквозь запотевшую, иссиза-лиловую, смутно-туманную кожуру, если это черный виноград, сладчайшим, чистейшим, вкуснейшим соком, неторопливо, со знанием своего дела и своего срока, вплоть до той с нетерпением ожидаемой всеми поры, когда все будет готово, не суетно, а спокойно, с каким-то покоряющим окружающих, врожденным достоинством,