арбузами – полосатыми, как зебры, и темнокожими, как арапы, тоже разными, всяких видов и размеров, порой таких, что и поднять-то невозможно, знающими себе цену и знающими свою силу, постепенно, после других фруктов и овощей, которые приедаются, берущими свое, – и вот нож вонзается в крутой, но податливый бок, арбуз разламывается с хрустом, обнажая розово-красную, сахаристую мякоть, – и все этим сказано, слов не надо, надо просто есть, и тогда испытываешь что-то вроде блаженства, а может, и само блаженство, поскольку сейчас не до выяснения, каково же охватившее тебя чувство, поскольку сам процесс поедания арбуза надо не наблюдать со стороны, а быть непосредственным его участником, – вот тогда и откроется нечто, и раблезианство, повальное и повсеместное, затянет и тебя, будь уверен, никуда ты от этого не денешься, – чтобы вспомнить потом, к весне, июль, и август, эту арбузную пору, и арбузный хруст, разносящийся по сентябрю, и дальше, покуда не начнется листопад, —
и не из детства ли все это? – решительно все или чуть ли не все, оживающее, видимое воочью, перемежающееся снами, накатывающееся, надвигающееся в наше нынешнее междувременье с его повсеместной разрухой каким-то младенчески-доверчивым, наивным, бесхитростным, предельно распахнутым всякому, избыточным и добрым изобилием? – нет ему конца-краю и в снах моих и наяву, с ним я свыкся, им я жив, и роскошь его – это вовсе не роскошь, а самая что ни на есть необходимость, простая реальность, без показухи и перебора, само естество его, сама суть, сам светлый смысл его, – то, что – было, как – было, что – должно быть, как – должно быть, и есть надежда, что все воскреснет, воспрянет – и что мне чье-нибудь там недоверие, или сомнения, или ирония, и кто вообще посмеет мне что-нибудь возразить, если память сама говорит, а с ней и прапамять, и природа, с которой я сросся давно, открывается тем, что издревле содержится в ней, —
и забрезжит что-то вдали, потайную струну затронет, лимонной кислотой, апельсиновой кожурой вдруг запахнет из оконного проема, гранатовыми зернами отсвечивающий закат загустеет, начнет разливаться тягучей смолой темнота, и вот уже ночь впереди, – что же делать мне с этим лавинообразным виденьем? – хвала ему! – с ним заодно оправданность мира, оправданность каждого шага к нему, – так идемте же вместе туда, где горлицы кличут о том, что вернется былое, – со всем неизменным и щедрым —
тяжеловесными грушами, янтарными лампочками висящими на вытянутом к первой вечерней звезде, устойчивом дереве, как украшения на новогодней елке, действительно светящимися медвяными плодами, – грушами, грузно падающими вниз, разбивающимися в лепешку, но и уцелевшими, лежащими в траве, стоящими, как матрешки, собранными в груды, лежащими в кошелках, возвышающимися на столах, превращаемыми в повидло, в сладкие цукаты, целехонькими помещенными в стеклянные большие банки, залитыми сиропом и проглядывающими оттуда, изнутри, сквозь прозрачные потные стенки, а еще – съедаемыми тут же, на летней кухне, где идет заготовка припасов на зиму, а еще – разложенными бугристыми рядами на полках, в прохладных сараях, а еще – снова спеющими, и что-то надо с ними делать, куда-то определять, – грушами – нет их краше, грушами – нет их слаще, и окосевшие осы, петлями летающие и зигзагами ползающие вокруг, могут это подтвердить, ибо – вкушали, ведают,
яблоками – каких вы вовек не видали, мажорно звучащими, только так и можно о них сказать, написанной Создателем в до мажоре симфонией яблок, явленной во плоти их, съедобной музыкой урожая, – вон сколько их, яблок, и каждое как отдельная нота, и велик, необъятен звукоряд их, и на нотном стане окрестных садов начертана эта грандиозная партитура, – читайте с листа, играйте, или слушайте, это – для вас, – яблоками – румяными, полосатыми, желто-зелеными, багровобокими, розово-красными, крохотными райскими и величиной в несколько мужских кулаков, белым наливом и кальвилем снежным, антоновкой и ранетом, переизбытком расцветок, переизбытком вкуса, легонькими и тяжелыми, лежащими под навесом, плавающими в бочке с водой, катящимися без золотого блюдечка под уклон, собирающимися горками в углах, поднятыми и нетронутыми, всякими, – и не яблоко ли вкусила Ева? – и степная дева преспокойно надкусывает хрустящее яблочко, и улыбается, заслоняясь от солнца загорелой до черноты, шелушащейся, крепкой рукой, – ей-то что теперь до ветхозаветных историй? – своя у нее история с яблоками, и надо с ними потрудиться, и надо ей так умудриться распорядиться с ними, чтобы некоторые, отборные, особенные, долежали на чердаке и в кладовке до весны, а то и до нового лета,
неприхотливой, произрастающей везде и всюду, везде приживающейся, необычайно выносливой, всегда плодоносной, рясной алычой – иногда маленькой, с крупную вишню, но чаще – средней величины, мясистой, с прохладной кислинкой, но сладкой, конечно, и реже – преувеличенно-укрупненной, налитой, – разновидностей алычи очень много, и жаль, действительно жаль, что некоторые ее недооценивают, а она – универсальна, можно сказать, – и так ее ешь, свежую, и компоты из нее хоть куда, и вино, а какие соки! – такой концентрации и силы, что челюсти сводит, и хранятся они подолгу, – вот взглянул за окошко, а за ним – спелая алыча,
миндалем, вроде и совсем недавно еще – цветущим, различаемым издалека в островками встающих садах меж оплывших, сутулых холмов, и – поди же! – уже и с орешками, – киммерийским, исконным, – сколько было его! – миндалем,
кизилом, неброскими рощицами растущим в окрестных балочках, на склонах холмов покатых, в предгорьях, в глухих уголках, – и садовым, что покрупнее и послаще, кизилом – чудом, кизилом, из которого повязавшие платками головы и опоясавшиеся фартуками, степенные женщины в затененных, просторных дворах, без всякой излишней спешки, наоборот, со значением, со знанием дела, несколько церемонно даже, словно соблюдая старые обычаи, варят на медленном огне тягучее, вкуснейшее, изысканно-нежное варенье,
айвой, растущей почему-то обособленно, поодаль от других деревьев, никогда не сбивающейся вместе с другими в разномастную компанию, в толпу, эту свою обособленность не подчеркивающей, потому что делать это незачем, а просто ведущей себя естественно, самим своим видом будто бы говоря, что так уж все получилось, так вышло, а коли так, то и нечего к ней приставать, о чем-то выспрашивать, судить да рядить, – ей трудиться приходится не меньше прочих, если не более, терпеливо вынашивая на ветвях свои странноватые, тяжелые, очень твердые, созревающие осенью плоды, варенье из которых соперничает с кизиловым, – соперничать-то соперничает, но именно ему отдают предпочтение некоторые знатоки,
грецкими орехами, о которых уже говорилось выше, но замечу, что называются они еще и волошскими, – изредка, с годами – все реже, их так называют, – а чаще всего говорят о них кратко, имея в виду то, что это именно грецкие, а не другие какие-нибудь, говорят отчасти условно, зная, что их и так поймут: орехи, – и сразу видишь: вот они созрели, падают на землю и лежат там, в густейшей, почти непроницаемой тени, растрескавшиеся, с подсыхающей кожурой, из-под которой выглядывает ребристая, извилистая оболочка самих орехов, тех, какими все привыкли их видеть, оболочка, которую придется потом разбивать, чтоб извлечь состоящие из двух смыкающихся частей, из двух продолговатых полушарий, похожих на человеческий мозг, плотно и уютно лежащие под скорлупой, чистенькие, светлые ядрышки, – и пора созревших орехов уже воспринимается людьми как очередная трудовая полоса в жизни, как новая страда, – и с каждым, даже небольшим, порывом ветерка орехи падают и падают, а их собирают и собирают, складывают в горки, ссыпают в мешки, чтобы потом сушить на чердаках и под навесами, их сбивают с ветвей длинными шестами, заодно сбивая и листья, и все это, вперемешку, летит вниз, и деревья постепенно избавляются от ноши, распрямляются, встряхиваются, переводят дыхание, шелестят слегка поредевшими, но еще полногласными, в силе, кронами, с не желающей так уж и сразу, без боя, сдаваться надвигающейся неумолимо и подходящей вплотную осени, зеленью, хотя поначалу вкрадчивая, а потом все более въедливая, растворенная в зыбком воздухе, точно крупная соль, день за днем только крепнущая, как лекарственный горький настой, набирающаяся не напрасной крепости прохлада все равно превратит ее в желтизну, – но до этого надо еще дожить – и думать об этом не хочется, некогда, —
и природа стоит перед нами с неким списком, с развернутым свитком, с грандиозным своим каталогом, в котором чего только нет, – и готова она одарить нас всем тем, чем богата, чем рада, —
весенним и летним медом, золотистым, янтарным, целебным,
помидорами – красными, розовыми, мелкими и огромными, выросшими в степи, на солнце, и потому – сладкими, выросшими в огородах – и потому сочными, самыми спелыми, самыми разными, желтыми, сливками – тоже прекрасными, помидорами – дарами, помидорами – шарами, помидорами – сферами, помидорами – живыми примерами природного изобилия, – и людские усилия по выращиванию их – оправданы, помидорами люди – обрадованы, сок томатный по улицам возят бочками, но и это окажется вскоре только цветочками, потому что зреют поздних помидоров сорта – и округа будет соком багрянистым залита, и на всех с избытком хватит помидоров, ну а с ними и довольных разговоров о запасах на зиму обильных и о тружениках местных двужильных,
огурцами – ну конечно, молодцами, – вон какими тугими, зелеными, своей спелостью и силой изумленными, то и дело меж плетями разветвленными повисающими тяжестью живой, каждый – крепок, но немного сам не свой, потому что вот сейчас его сорвут и к столу в корзинке легкой понесут, а за ним другой сорвут, – в конце концов, даже если очень много огурцов есть на грядках, всех их ждет такой конец – больно вкусен каждый спелый огурец, но зато потом, весной, восстанет он из семян, а им уж имя – легион, он во множественном вырастет числе на хорошей черноземной земле, целой ратью обернется он зеленой, – будет съеден он, и свежий и соленый,