или троллейбус – с его идиотской дугой, как нарочно, срывающейся с окислившихся, по причине катастрофического состояния городской экологии, проводов, как-то примелькавшихся, не привлекающих внимания, больше подразумеваемых там, наверху, как нечто само собой разумеемое, и по ним, этим тянущимся в пустоте проводам, идет электрический ток, идет, и мы едем, но слетает, совершенно некстати, дуга, разбрасывая по сторонам трещащие, синевато-белые искры и беспомощно раскачиваясь над крышей, и мы стоим, и водитель, матерясь, выходит наружу, надев рукавицы, хватается за какие-то болтающиеся между небом и землей веревки или тросы, с усилием направляет дугу к проводам, возвращается вовнутрь, и мы едем, но время-то, время уже безвозвратно упущено, опоздали, досадно, и троллейбус, возможно – «букашка», возможно – тот самый, когда-то действительно синий, о котором пел Окуджава, а потом и других расцветок, утвержденных какими-нибудь специальными службами, проезжает по залитой вешним дождем, отражающей все городские огни магистрали, и действительно, чуть настроишься на романтический лад, плывет, как по реке, но не до песен тебе, ты встаешь, остановка, сходить,
или даже пригородная электричка – с ее истошным криком, натужными рывками только вперед и никуда больше, вдоль платформы и дальше, может и в никуда, с то и дело хлопающими и долго не закрывающимися поплотнее створками дребезжащих дверей, с настороженным, всеобщим ожиданием очень даже возможного появления контролеров, с жесткими, неудобными сиденьями, немытыми стенами, всяческими сумками и мешками над головой и под ногами, с теснотой и подкатывающей тошнотой, с темнотой за пятнистым стеклом, с напоминающим переселение народов хождением из вагона в вагон и ритуальным курением в загаженном тамбуре, —
все равно, все едино – лишь бы ехать, лишь бы добраться до места, – колеса вертятся, ты уносишься куда-то, куда полагается, движение происходит, как ни крути, хотя сам ты стоишь, что бывает чаще, или даже сидишь, что, куда реже, но тоже бывает, – и, неподвижный или малоподвижный, ты, тем не менее, движешься, ты перемещаешься в смутно осознаваемом какою-то частью мозга, раздвинутом вширь и расплеснутом вдоль, под уклон, растекшемся, словно рехнувшемся, спятившем, точно, с задвигами, с явным приветом, дурдомовском, с глюками, странном, бредовом пространстве, находясь вместе с другими людьми в придуманной кем-то металлической капсуле, все – взаперти, все – заодно, заговорщики вроде, а может и жертвы, и единство такое, вынужденное, а подумать – насильственное, малоприятно, и не только малоприятно – просто кошмарно, и вибрирующий, вздрагивающий, дергающийся, крученый-верченый, меченный бредом, безумием, ложно-участливый, псевдо-стремительный, вязкий, спиралеобразный ритм всепроникающего, всеядного, всерастворяющего движения – затягивает тебя в общий поток, и ты не принадлежишь себе, временно не принадлежишь, вынужденно не принадлежишь, а может и вообще не принадлежишь себе и никогда не принадлежал, ты один из многих, всего лишь один из многих, и неважно, что там у тебя в голове, что там у тебя в руках – авоська с продуктами или раскрытая книга, – тебя везут по назначению, по конкретному маршруту, твой пятак опущен в щель пропускника, билет оплачен, талон вовремя пробит, наличие единого проездного продемонстрировано водителю и всем окружающим, твои мысли спутаны, волосы всклокочены, одежда измята, пуговица оторвана и потеряна, ноги отдавлены, ботинки исцарапаны подошвами таких же, как и ты, пришибленных пассажиров, ты отчаянно молод, или в зрелых годах, или стар, безразлично, ты как все, ты вклиниваешься между слишком уж плотно, без всяких зазоров и промежутков, монолитно, вплотную стоящими фигурами сограждан, почему-то стоячими, а не лежачими, ты лавируешь среди них, пробираешься к выходу, извиняешься, напрягаешься, изворачиваешься, наконец ты добрался до цели, впереди только двое, ты стоишь на ступеньке, победа над странной советской привычкой к уплотнению всех и всего, к бесконечной утряске, усушке, укомплектованности, утрамбованности, вроде бы, снова одержана, пусть это мелочь, пустяк, ты стоишь впереди, на ступеньке, и скоро тебе выходить, и ты не личность, ты частица включенного, заведенного хитроумными специалистами, некими знатоками своего черного дела, пресловутыми «спецами», что ли, всеобщего, единого, один – и сразу на всех, по-коммунистически, по-марксистски разумно и просто, без лишних забот и хлопот, из пятилетки в пятилетку все работающего, безотказно, потому что другого просто нет, все фурычащего, сверхабсурдного механизма, ты крохотный винтик в отлаженной, смазанной машинным идеологическим маслом, общей для всех системе, пусть ты по натуре своей и не физик вовсе, а самый типичный лирик из журнальной дискуссии, пусть ты умен, образован, талантлив, пусть ты даже и семи пядей во лбу, никто и не удивится, и не заметит, равнодушно пройдет мимо, и ты можешь закричать, но никто тебя не услышит, и вот ты осознаешь, что ты, дорогой мой, да, именно ты, бесправен и бессловесен, ты – так себе, житель, субъект с краснокожей паспортиной, и все, потому что живешь здесь, в этой стране, в своей, между прочим, стране, и ты ее любишь, с малых лет, с пионерского возраста, преданно любишь – ведь правда? – для выражения этого чувства и слов-то не требуется никаких, особенно громких, – на то она и любовь, чтобы не слишком о ней распространяться, – не орать же об этом на каждом углу, – ну, любишь – и все тут, хоть тресни, а она тебя – не очень-то жалует, нет, братец, не так, – она тебя поедает, пьет из тебя кровь, а ты смиряешься, терпишь, молчишь, ну еще бы, чего только в жизни не вытерпишь, чего не проглотишь во имя вот этой великой твоей любви – настоящей, без всякой иронии, безраздельной, безответной любви, и этой любви ты верен, и в этой любви ты несчастен, тебя давно уже, слишком давно, можно сказать – от рожденья, подхватила и понесла, повлекла за собою, потащила сквозь годы инерция, страшная это штука, прислужница темной силы, приспешница тех, кто ее породил, демонов, бесов и монстров, псевдостихия, трясина, имитация движения, вывернутая наизнанку надежда на лучшее, стерпится – слюбится, гибельная идея о возможном и скором переустройстве мира, лживая, гиблая мгла, и никак из нее не вырвешься, и ничего не попишешь, планида такая, и остается только прислониться разгоряченным лбом к холодному вагонному стеклу, посмотреть сквозь него на индустриальный пейзаж, подышать на это стекло, потрогать негнущимся пальцем, вздохнуть и нарисовать на его скользкой, запотевшей от людского, прерывистого, все еще теплого дыхания, вертикальной, позволяющей разглядеть что-нибудь там, извне, за непрочной, легко, при желании, разбивающейся перепонкой, и устало, привычно, с нескрываемым безразличием к массе, без малейшего пристрастия, без невольного даже интереса ну хоть к кому-нибудь, отражающей все, что происходит внутри вагона, дребезжащей, неплотно подогнанной, мелкой дрожью охваченной плоскости – чей-нибудь угловатый, изломанный профиль или грустный, совсем одинокий цветок, —
с их зябкими осенними дождями, когда вокруг сырь и хворь, сырь и хмарь, когда над головами поеживающихся, ускоряющих шаг, сутулящихся, словно наглухо уходящих в себя, прохожих раскрываются сразу тысячи таскаемых с собой на всякий случай в портфелях и в сумках, похожих один на другой, как близнецы, черных зонтов, и только изредка мелькнет среди них какой-нибудь задорный, празднично яркий зонтик, и это кажется почему-то вызовом неизвестно кому, наверное – однообразию, и даже чья-нибудь вполне естественная улыбка на фоне множества раздраженно-неподвижных лиц в толпе выглядит фрондой, и припоминаешь ее, сам невольно улыбаясь, но тут же спохватываешься, прибавляешь шагу и сливаешься с массами, и вот идешь вместе с ними, заодно с ними, чуть ли не в ногу, во всяком случае, не выбиваясь из общего ритма, и неужели это, именно это, не какое-нибудь там особенное, а вот это, стадное чувство, животное, а не человеческое, и объединяет тебя хоть с кем-нибудь из этих людей, и называется все это – быть со своим народом? – нет, чушь какая-то, быть такого не может, и ты сам по себе, да и каждый из них, наверное, сам по себе, – так почему же все вы сейчас в толпе, и кто вообще вы такие, кто такие – они, и кто – ты? – бестолковые мысли, бесполезные дни, безнадежные годы, – а идти-то по-прежнему надо, вот уж чисто советское слово, – надо, и потому, что надо, не тебе, а кому-то надо, ты идешь, как и все, бесконечно куда-то идешь, и приходишь – ты помнишь, зачем и куда? – все равно, и зачем вспоминать, не один ты такой, ты как все, успокойся, никто тебя, братец, не спросит, что с тобой, никому ты не скажешь о том, что в душе накипело, потому что ты должен, обязан куда-то идти, если шел ты с толпою, как будто во сне, вместе с ней ты куда-нибудь, это уж точно, приходишь, открываешь стеклянную дверь, проникаешь вовнутрь – но чего? – и находишься там, где на вешалках слишком уж много мокрых, отяжелевших плащей, где сидят за столами какие-то люди, совершенно чужие тебе, где хорошее слово «работа» подменили другим, канцелярским, противным – «служба», но в поганом присутственном месте хрен редьки не слаще, это уж точно, и приходится снова терпеть, отбывая, как наказание, трудовые, так называемые, часы – без труда, твоего труда, которым ты жив и к которому призван, а не этого псевдотруда, с имитацией трудолюбия и усердия, отвратительного даже потому, что за это украденное у тебя время государство хоть мало, но платит, а за твой настоящий труд никогда не заплатит тебе ни гроша, да и наплевать, подумаешь, выдюжим, и сидишь ты здесь со своим распрекрасным внутренним миром, никому из окружающих не нужным и не интересным, и чувствуешь, холодея, как время твое уходит, а в окне, да и в душе, ни просвета, ни намека на что-то хорошее, и просто не знаешь, куда деваться, – но вот уже отбыл ты здесь ровно столько ненастных часов, сколько положено, – и пора, всем пора по домам, – и встаешь механически, что-то бормочешь, надеваешь свой плащ, пожимаешь брезгливо какие-то липкие руки, продвигаешься к выходу, – вот она, дверь, – и уходишь, вышел – значит, идешь, почему-то идешь, ноги сами тебя несут, и тебе вроде стало немного полегче, потому что ушел из абсурда, пускай ненадолго, пускай до утра, потому что стараешься сразу забыть обо всем, что тебя раздражало, потому что ты весь состоишь из протеста, хотя весь ты слеплен из противоречий, и поди разберись, кто ты есть, кто таков, если терпишь неведомо что, понимая меж тем, что, конечно же, вырваться надо из утробы, в которую ты угодил, – как Иона из чрева кита, ты надеешься выбраться к свету, все надеешься, – осень идет, и пройдет, – а надежда твоя? – ты идешь вместе с ними, с надеждой и с осенью, сам по себе, но незримые спутницы все-таки рядом с тобою, и холодные струи хлещущего по столичным стогнам дождя тычутся с лету в серый, ноздреватый асфальт, бьют наотмашь по рекламным щитам, по витринам, стекают по вертикалям стен и оград, сливаются в мутные, что-то глухо лопочущие ручьи, потом в целые реки, рокочут, бурлят, образуют пруды и озера, и в любой мало-мальски приличной луже отражается то вывеска переполненного промокшими покупателями, терпеливо стоящими в очередях, залитого неестественным, взвинченным светом люминесцентных ламп, углового гастронома, то название какого-то приткнувшегося рядом предприятия, которое по-русски и выговорить-то невозможно, то румяная, сытая и почему-то очень уж мерзкая ментовская физиономия, а ты идешь через проезж