Тадзимас — страница 27 из 120

Читал – выкладывался, весь – в голос, в звук.

Читал и то, что в голову придет, из прежних книг, давно известных киевлянам, и – новые, написанные в семидесятых годах вещи, из тех книг, что потом составили «Ночное окно в окне».

Магнитофон был старенький, но работал. Большие бобины крутились, накручивая на тоненькую, легко рвущуюся пленку мои стихи.

Разумеется, все это не было нигде опубликовано.

Это была домашняя, самиздатовская, само -голосная, само -стиховая, само -стихийная запись.

Традиционное для той поры чтение.

Пение – в пространство.

За окнами Марковой квартиры виднелась весьма знаменитая Лукьяновская тюрьма.

Через некоторое время в ней будет сидеть общий наш друг, тоже киевлянин, отличный писатель, великолепно чувствующий и передающий в слове дух Киева, особенно того, уже ушедшего, послевоенного и пятидесятых годов, колоритного Киева, с его Куреневкой, где этот писатель вырос, и с другими, не менее выразительными районами и окраинами, да и атмосферу шестидесятых, киевскую, само собой, хорошо он уловил и выразил, а зовут этого писателя – Леонид Коныхов, и сидеть он будет, конечно же, за самиздат.

Но до этой трагической истории было еще далеко.

Мы и представить себе не могли, что такое может случиться. И даже Марк – никак, ну никак не мог это предвидеть.

И Леня Коныхов, коренастый бородач в закарпатской свитке, которую он носил вместо пальто, заглянул именно в эти часы к Марку на огонек, и отогрелся, и отошел душой, и сидел себе рядышком с нами, попыхивая трубкой с «капитанским» табаком и попивая дешевое вино, может, «Бiле столове», а может, и «Бiле мiцне», и ему было здесь очень хорошо, ну прямо как дома, и он тоже присутствовал при этом чтении.

Марк был – весь внимание, сама сосредоточенность. Одновременно и режиссер, и дирижер. Он приглядывал за магнитофоном – и, чуть что, как-то очень умело его налаживал. Заодно не забывал он и о том, что он – радушный хозяин, одновременно – и дома, и положения, и у него сейчас – гости.

Ну а я, увлекшись, втянувшись в чтение, да еще и призванный Марком обязательно сделать это, все читал и читал.

И очень буду рад, если узнаю, что и тот, более чем двадцатилетней давности, голос мой – тоже, хоть иногда, входил в бесконечные, бескорыстные, безоглядные Марковы подарки знакомым.

Его внимание ко мне было всегда беспредельным.

Было оно, по существу, сверхвниманием, переросшим все рамки и разметавшим все преграды на пути, – и подобного внимания никогда я больше ни от кого не видывал.

Он старше меня, старше на двенадцать лет, и это все же немало, – но существенной разницы в возрасте мы никогда с ним не ощущали, ни к чему нам была она.

Лишь изредка подразумевалась эта разница, больше – в житейских, практических вопросах, а точнее, пожалуй, только в них, но никак – не в творческих, – да и то мы ее вроде как, по обоюдному, внутреннему, не сформулированному в словах, как некое правило поведения, соглашению, стирали, скидывали со счетов, чтобы не мешала нам общаться.

Ему важно было, ему крайне важно было знать, что я постоянно работаю, духовно совершенствуюсь, двигаюсь все вперед, со ступеньки на ступеньку, по какой-то, незримой для других, но прозреваемой им, ведущей в будущее лестнице, все выше, целенаправленно, упрямо, иногда и рывками, сразу наверстывая порой по каким-то причинам ранее упущенное, время, что постепенно, с годами, начинал я осознавать, все более и более отчетливо, что время это – действительно дорого, и осознал-таки это наконец, с полной ясностью для себя, и уже не выбивался из особого своего, рабочего, творческого, ритма, что я неизменно верен призванию своему, что я – пишу.

Ему важно было, что я, пусть изредка, пусть и с перерывами, иногда и длительными, но все же периодически вижусь с ним, нахожусь с ним рядом.

Чутьем на подлинное в искусстве обладает он – фантастическим. Сам не промах в этом, сколько раз убеждался я, что его суждения и оценки – верны. Более того: он умеет видеть – наперед. Умеет в зерне разглядеть – грядущие всходы. Чует все это. И это – дар, которого напрочь лишены многочисленные наши литературоведы, искусствоведы и прочий подобный люд, каковому, казалось бы, по роду занятий полагается иметь хоть нечто подобное.

Нет, весь критический и что-то там якобы исследующий люд предпочитает готовую пищу. Он, этот «как бы люд», – «кровавую пищу клюет под окном». В роли пожирателя того, что другие люди, творческие, подлинные, выстрадали, – того, что с кровью им досталось.

Куда проще не открывать что-то самому, не предвидеть что-то, но «строя» из себя этаких умников, а на деле мало что в искусстве и в литературе соображая, растолковывать – для кого? – подводить эту вечную, из пальца высосанную базу – под то, что давным-давно открыто и сделано прирожденными творцами.

Художник – движется. Он по пути, по ходу дела, много чего находит, подбирает, нащупывает, лишь приоткрывает – или полностью открывает, то есть сбрасывает завесу.

Пикассо, однажды и навсегда, совершенно правильно сказал:

– Я не ищу, я – нахожу.

Ищут – блох. Ищут – у кого денег занять бы. Ищет, выискивает – критический люд: а ну-ка, что там такой-то автор когда-то обнаружил, нашел? Сейчас мы это – по полочкам! Ищут – в нынешнее время, – где бы выпить и пожрать на халяву, все равно где, на презентации ли – а они, эти самые презентации, похоже, стали непременным условием тусовочного существования, вывороченного наизнанку литературного и художественного быта, – на свадьбе ли чьей-нибудь или на похоронах, которых с годами все больше становится, потому что мрут люди, уходят один за другим ветераны той, нашей, золотой богемы, – в ПЕН-клубе ли, где облезлые, полинявшие «властители дум» шестидесятых годов по привычке играют в очень уж странный, пионерско-старческий лагерь, в какой-то между двух огней находящийся, уже и не походный, и тем более не боевой, а, скорее, междувременный, промежуточный, выжидающий чего-то, стан «для своих», – стайкой держаться – оно всегда спокойнее, но какие все-таки законы в этой стае? – ищут, где бы оторвать грант, читай – подачку, ищут – с кем бы посплетничать, позлословить, кому бы пожаловаться на горькое теперешнее житье-бытье, ибо их пресловутый потенциал, как выяснилось, был ничтожно мал, а вся их деятельность, условно называемая творческой, сводилась в былые годы к устройству в жизни, – ищут – ну и пусть себе ищут. Но такие ищущие вряд ли что-нибудь обрящут.

Художник – всегда только находит.

Хлебников давно уже нашел, давно открыл законы времени – почему бы не издать его «Доски судьбы»? Почему полное собрание сочинений этого небывалого человека не издать? Нет, не до того сейчас, наверное, подводящему базу под чужие достижения люду.

Художник – ходит в настоящем, а приходит – в будущее.

Данте – ходил. Хлебников – ходил. Игорь Ворошилов – ходил. И все они давно уже туда, в будущее, пришли. И всех трех, включая Данте, в этом будущем, которое – всегда впереди и впереди, в любой век, в любое время, не больно-то видят современные, да и те, кто до них были, да и те, наверняка, что после появятся, исследователи.

Чего – исследователи? Чего – комментаторы?

Вы, голубчики, хотя бы вообразить себе попробуйте, не то что осмыслить, эту дорогу в завтра, это движение вперед, свойство, нет, суть подлинных художников, потому что движение – это действительно жизнь.

Жизнь подлинного творчества – в будущем.

Для поддержания, для питания – энергией своей – настоящего. В котором есть ищущий люд.

Искатели хреновы. Чужого белья полоскатели.

Вспомнилось, как на конференции в Доме Волошина один заезжий иностранец, вроде бы славист, по фамилии Винт, или Шуруп, или Финт, или Фунт, или еще кто-нибудь из подобных инструментов, или вещиц подобных, или понятий, читал доклад, в котором на полном серьезе выяснял важнейший для него вопрос: Марина Цветаева спала с Андреем Белым или не спала?

Эх, господин хороший! Мистер Винт! (Или – Финт?) Вы что, охренели? Заняться больше нечем?

А где же – поэзия? А как же – поэзия? Как же с искусством-то быть нам?

Это действительно «не как-либо что, а что-либо как», иначе и не назовешь. Или, по-русски: ахинея.

Критический люд – у него вечный зуд. Знают – мало. Делают вид – что много. Дежурные фразы всегда наготове. Модные в данное время выражения. Мнения – но чьи? Наготове – цитаты.

И это чудовищное «как бы» в них нынче вросло. Или внедрилось в них, выросло на теле. Смотришь – что-то вроде бородавки. Или нароста. Ну, значит, это очередное «как бы».

Как бы критики вроде имеются. Как бы искусствоведы как бы пишут о художниках нашего авангарда, действительно – героях, действительно – прошедших огонь, воду и медные трубы, действительно – на себе все испытавших, что вытворяла с ними советская действительность.

Да это ведь мученики! Да вы попробуйте побывать в их шкуре!

Да тот же Зверев в тысячу раз талантливее теперешних как бы художников, сразу всех, без исключения, и еще задаст всем перцу, и глядит сейчас на все это безобразие оттуда, из будущего, и понимает, до чего дело дошло, и вы, как бы искусствоведы, так и будете, веками, разбираться в том, что он там, в своем движении, в пути своем, понаделал, понатворил, понамазал, понаписал, понаговорил.

Хрюкни, Тимофеич, оттуда, из грядущего, рявкни на свору копателей, потрошителей, осади-ка их. То-то затрясутся!

Хотя время таково, что любые, даже самые красноречивые, возмущенные тирады и те не помогут. Как об стенку горохом.

Цинизм повальный. Беспардонность и беспринципность.

Пост-как-его-там – модернизм сплошной.

Что стояло на ногах – на голову поставить. Хохму – в красный угол, вместо иконы. Вторичность – маскировать под оригинальность. Заимствования, даже плагиат – узаконивать. И подо все обязательно подводить базу. Вот занятие-то развеселое!

Эх, коли пошла такая пьянка, гулянка такая разудалая, то отчего же и не поучаствовать?