Тадзимас — страница 31 из 120

Молчит. Улыбается только. Покачивает головой. А куда покачивает – в стороны или взад-вперед, то есть утвердительно, – не поймешь. Как-то очень уж загадочно покачивает.

Стоит, спиной к окошку, лицом ко мне. Спокойно и таинственно улыбается. Молчит и улыбается.

Не человек, а световой луч.

Но смотреть на этот световой луч совершенно глазам не больно. Наоборот, приятно. И даже, чувствую, полезно.

Лечит меня этот свет, вот что. Осеняет меня.

– Ты целитель? – в упор его спрашиваю.

Молчит, улыбается.

Свет от него струится.

– Ну серьезно, Володя! – расспрашиваю я его. – Мне надо ведь понять, что к чему. Ну, опростился ты, это я понимаю. Так бывает. Значит, так надо было. Ну, все имущество свое ты людям роздал. Тоже, в общем-то, понимаю. Ну, путешествуешь везде. В народ ходишь. Где бываешь – не спрашиваю. И это вроде я понимаю. Но вот как это ты исцеляешь – не понимаю. А то, что ты именно исцеляешь, – факт. И это вот только что, прямо здесь, произошло. И не с кем-нибудь, а со мной. На себе я все это испытал. Это – случай излечения. Исцеления. Значит, ты все-таки целитель? Ты стал целителем?

Он – ничего не отвечает. Мол, догадайся сам.

– У тебя – дар? – догадываюсь я. – У тебя дар открылся?

Чуть прижмуривает глаза.

– Ты учился этому? – спрашиваю. – У тебя учителя были? И хорошие, видать, учителя?

Полуутвердительно щурит глаза.

– А может быть, ты все это – сам? Сам это ощутил? Сам это в себе обнаружил, открыл? Потрясения какие-нибудь серьезные в жизни были – и вот, целительский дар у тебя открылся? Так бывает ведь, я читал, да и говорили мне о таком. Что же это?

Володя улыбается своей световой улыбкой и по-прежнему, периодически, более-менее утвердительно, прищуривает глаза.

Я его хорошо и давно знаю. Не хочет рассказывать – и не надо. Значит, вот так все и было. И дар у него открылся, это уж точно. И опрощение его – не случайное. И все, значит, делает он правильно, и ведет себя, и в жизни, и с людьми, правильно. Так ему, стало быть, положено. Так ему существовать – надо.

А Володя – радуется: помог другу.

И голова моя в самом деле не болит.

Ну, попозже мы с ним все-таки разговорились.

Чаек я свой заварил. Попили.

Володя, поглядывая на ломящиеся от книг полки в моей комнате, на книги, лежащие на полу и на столе, в углах и возле двери, заметил коротко:

– Книг у тебя многовато. Энергетика у них разная. Ты подумай об этом. Человеку – много ли надо? Вот любимые книги, самые любимые, те, с которыми жить рядом хорошо, с которыми в жизни светло, – другое дело. Но это я так, просто, к слову.

А на груды рукописей моих посмотрел с одобрением.

Даже рукой сделал плавный жест, будто благословил:

– Молодец. Работаешь.

– Да уж куда мне деваться? – отвечаю. – Только работой своей и спасаюсь. Панацея.

– Знаю, – отвечает Володя.

В это время домой вернулась с работы моя жена Людмила.

Погода стояла скверная. Давление у многих повышалось. Болела голова и у Люды.

Я сказал ей:

– Володя меня исцелил. Не болит больше голова.

– Ну да? – удивилась она. – Правда?

– Ей-богу!

Людмила – Володе:

– А меня вылечить можешь?

– Могу, – отвечает.

– А что надо делать?

– Ничего. Встань вот здесь, напротив меня. Людмила встала. Ждет. На Володю смотрит.

Володя стал световым лучом.

Посмотрел на нее – вспыхнувшими светлой энергией глазами.

– Все! – говорит ей.

Люда опешила.

– Как? – спрашивает его. – Все?

– Конечно, – спокойно отвечает Бродянский.

Люда на секунду прислушалась к себе.

– Поразительно! – только и сказала. – Не болит больше голова. Не бо-лит. Вот здорово!

А Володя ей – капустки, ягод, хлебушка:

– Кушай!..

Люда – вдруг поняла. И отведала.

И вся расцвела. Просияла.

– Ну спасибо тебе, Володя! – говорит. – Хороший ты человек.

И отправилась на кухню, хлопотать по хозяйству. Скоро наши дочери должны были после занятий домой заявиться.

Мы с Володей Бродянским сидели рядом и спокойно беседовали.

Я вкратце рассказывал ему, как живу, что пишу, какие житейские заботы одолевают, как мы с ними справляемся.

Простая беседа, неприхотливая. Жизнь есть жизнь.

Говорил я Володе, что очень уж стали тяготить меня неизданные мои книги. Вон сколько написано. Это тяжелый груз. Чувствую я, физически чувствую, что давит все это меня. Такое вот состояние. А работать надо, и я работаю. Но как бы вздохнул я посвободнее, если бы хоть часть моих писаний удалось опубликовать, все равно уже где, у нас или на Западе. Тогда они отойдут от меня, отодвинутся. Будет мне легче, свободнее. Снова тогда я сумею идти вперед. А пока что – все жду и жду чего-то. Но чего? Ждать – давно привык. И терпения у меня, все друзья знают, хватает. Уж чего-чего, а терпения мне не занимать. Но возраст уже такой, «Возраст полыни», как одна из моих книг называется. И – хотелось бы, уж чего там скрывать от друга, – увидеть что-нибудь изданным, да не так, как мои крохотные, изуродованные цензурой сборники выходили, да еще и ждал их выхода годами, – а чтобы вышли мои книги в подлинном их виде, так, как они написаны. Говорил я все это Володе, с грустью поглядывая на собственные рукописи.

– Ничего, – вдруг сказал мне Володя, – не переживай. Не мучайся. Ты и так в прежние годы натерпелся. Скоро выйдут твои книги. Много книг выйдет. Вот увидишь.

Я вытаращил на него глаза. Такое услышать – действительно вытаращишь. Я не удивился. Я – поразился.

– Откуда ты знаешь? – спрашиваю его.

– Знаю!

И – смотрит на меня. И просветленно улыбается.

Человек-луч. Спасающий человек. Целитель.

Володя между тем потихоньку разговорился. И вот что он рассказал мне.

Оказывается, он целый год прожил в Израиле.

Там живет первая его жена, благополучно живет. Он навестил ее, но садиться ей на шею, понятно, не стал. Слишком он был сам по себе, слишком – Бродянским, чтобы на такое пойти.

Средств у него было в обрез. А существовать как-то надо было. Периодически он кого-нибудь там исцелял, но денег-то за это не брал. Не полагалось. Как же ему прожить?

И он вспомнил.

Хлеб!

Хлеб – действительно всему голова.

Хлеб – нужен всем.

Особенно – черный хлеб, настоящий, российский.

Тот черный хлеб, по которому все уехавшие в благословенную теплую страну бывшие советские граждане так соскучились, и не просто соскучились, а поистине истосковались.

Печь замечательно вкусный деревенский хлеб, и причем без дрожжей, в простейших условиях, Володя умел. В деревне своей научился.

Он отыскал какую-то маленькую хлебопекарню и договорился, что в определенные часы он будет выпекать там свой хлеб. Ну, ясно, что с выручки будет отдавать хозяевам какие-то деньги. И он выпек там свой первый хлеб. Вначале немного.

И только он вынес этот еще горячий, аппетитно и вкусно пахнущий, черный-пречерный, такой домашний, такой приятный хлеб на улицу, и только собирался где-нибудь пристроиться, чтобы воззвать к израильским гражданам, чтобы призвать их купить у него хлеб, как произошло нечто невероятное.

На людной, шумной, пестрой улице все многочисленные прохожие вдруг – замерли. Остановились все одновременно, как при игре в «замри».

Потом стали – все одновременно, – медленно и верно поворачиваться к Володе, разворачиваться к нему отовсюду, нацеливаться на него, настраиваться на него.

И вот – всех, разом, – прорвало:

– Хлеб! Мама родная, хлеб! Черный!

– Люди, это же черный хлеб!

– Самый настоящий!

– В натуре!

– О боже, как же я по нему соскучилась!

– Хлебушек! Черненький!

– Хлеб! Черный, наш! И надо же такое увидеть! И где бы вы думали? Здесь, у нас! Хотя – где мы? И откуда? И хлеб наш, и Израиль наш. Но Израиль еще вчера был без черного хлеба, а сегодня он уже-таки с черным хлебом. Это же хорошо!

– Мама, хочу хлеба черного!

– Папа, купи, ну купи. Это же черный хлеб!

– Вы чувствуете, люди, как наша жизнь меняется к лучшему? Заметьте, у нас уже появился свой черный хлеб!

В это время из одного раскрытого окна послышалось шипение, потом треск, потом все нарастающий шум – и грянула песня, и все услышали такой родной, такой сиплый, неповторимый голос Утесова:

– Эх, путь-дорожка фронтовая! Не страшна нам бомбежка любая…

Часть толпы оживилась и сразу же подхватила:

– А помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела!

И тут же, вслед утесовской песне, из другого раскрытого окошка раздался на всю улицу мягкий, задушевный голос Бернеса:

– Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил…

Над улицей плыл несравненный запах черного хлеба.

Изрядная часть толпы тут же продолжила, вслед за Бернесом:

– И все биндюжники вставали, когда в пивную он входил.

Запах черного неба действовал на людей, как наркотик.

Из третьего растворенного окна опять запел Утесов:

– Сердце, тебе не хочется покоя…

Толпа немедленно подхватила:

– Сердце, как хорошо на свете жить!

Из четвертого окна, вперехлест, снова пел Бернес:

– Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново…

Толпа подхватила:

– Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова!

Толпа – секунду помедлила, причем видно было, как наполняется она неистовым ликованием.

Толпа – напряглась, как на старте, перед забегом.

Толпа – рванулась с места, вся, рванулась – к Володе, к хлебу. К черному хлебу.

Минута, другая, третья – и весь хлеб расхватали.

Володя – стоял растерянно, с пустым лотком своим, с пачкой шекелей в руке.

Толпа – ела хлеб. Черный хлеб. Свой.

Кто откусывал маленькие кусочки, а кто и жадно, торопливо отрывал и глотал крупные куски.

Маленькие дети ели хлеб не спеша, как едят пирожное. Им нравился его вкус.

Веселые парни в ярких футболках ели хлеб и запивали его пивом из банок.

Пожилая женщина, отломив маленький кусочек и пожевав его, бережно заворачивала буханку в платок и укладывала в полиэтиленовый пакет.