Тадзимас — страница 36 из 120

ть, молод. И вопросы мои, по существу – позывные, некие импульсы души, токи, волны, на которых я разговариваю с тобой, – не столь уж наивны. Они обожжены, обуглены, закалены моим собственным опытом. Ведь годы эти, мои собственные, пройденные, перенасыщенные и малоприметными, и невероятными событиями, несмотря на трагичность их, праздничные, потому что отданные служению Речи, такие дорогие для сердца, такие важные для души – и, увы, безвозвратные, – накрепко, навсегда связаны с самиздатом. Вот почему не было скидок на возраст. Взялся за гуж – не говори, что не дюж. Это всем знакомо, это поговорка русская. А ты попробуй-ка взяться. Да еще и сдюжить. Выдюжить. Особенно тогда, как теперь любят выражаться со значением, с акцентом на этой особенности минувшей поры с придыханием, с пафосом, с нажимом, – ну прямо как с нажимом в школьном почерке, выработанном в той, советской школе, с ее чернильницами-непроливайками и скрипучими, охотно ставящими жирные фиолетовые кляксы в разлинованных тетрадках, царапающимися, своенравными перышками, вставленными в деревянные, изгрызенные в порыве усердия, ручки, а тут уже и строгая учительница, в сером, неброском костюме своем, с кружевным воротничком, охватывающим простуженное горло, в очках, рядом, и склонилась над тобой, над партой, над тетрадкой, и указывает прицельно вытянутым пальчиком своим на несусветную грязь в накорябанном кое-как задании, и все придется переписывать заново, и пропади она пропадом, эта школа, и надоели все эти занятия и вся эта их дисциплина хуже горькой редьки, хотя вот грозятся к завучу вызвать на проработку, и кто-то возьмет, глядишь, над тобой шефство, и придется остаться на дополнительные занятия, и есть, все-таки есть опасность, что останешься еще и на второй год в этом же классе, и вообще все отсюда еще начиналось, и даже куда раньше, с детского садика, а может быть, и с яслей, – при тоталитарном режиме. И действительно ведь тоталитарном. Как ни закрывай на это нынче близорукие, но еще недавно бывшие зоркими, глаза свои. Как ни отбрыкивайся от этого. Как ни крути. И никак, ну никак не пролетарском. Скорее, полуцарском. Где царь-генсек – с партбилетом. Полубарском. Полубоярском. Полудикарском. Режиме, уж точно. Зажиме. Рот зажимали. Прижиме. К земле – к родной, между прочим, земле, – прижимали. Гнули. Да не согнули. И ломали. Да не сломали. Попробуй-ка, в таких-то условиях, – тащить этот свой пресловутый воз. И вытащить его, не откуда-нибудь, – из трясины. И дотащить его, все преграды преодолев, не куда-нибудь – а до цели. Своей цели. Не заплохеет ли?

По вечерам, у нас в Коктебеле, с улицы порой слышно: цокают подкованными копытами по неровной, с выбоинами, кое-где наспех блямбами асфальта залатанными, с весьма крутыми подъемами и веселыми длинными спусками, странно безлюдной в этом году, можно сказать – пустой, обрамленной акациями, тополями и вездесущей алычой, полудремлющей в полупризрачной тишине, под распухшей, как от пчелиного укуса, вытаращившей круглое око луной, под разросшимися в изобилии августовскими звездами, слишком знакомой и одновременно, по причине такого вот, совершенно нежданного новшества, карнавального шика, театрального, полуабсурдного сдвига, заоконной, столь близкой, но уже запредельной дороге, цокают, ну словно кузнечики-коники, поют-тирликают копытами, словно сверчки-цвиркуны, цок да цок, замечательные, ухоженные лошадки.

Смирные лошадки, симпатичные. Дети их обожают. Запряженные в легонькие повозки, с узенькими скамеечками для сидения, по обеим сторонам, и с передним, особенным, слегка выдвинутым вперед, отграниченным от обеих скамеечек, местом для возницы.

На одной из повозок есть даже очень уж знакомая надпись: «Эх, прокачу!» Ну точно – из Ильфа с Петровым.

Не хватило собственной фантазии у хозяина, взял готовое. Чего там выдумывать что-нибудь новое? И так поймут. А кто поголовастее – те и сообразят, откуда надпись.

На других повозках – попросту выкрашенных в яркие, броские цвета, – никаких надписей нет.

Лошадки – все с украшениями, принаряженные. Украшения незатейливые – ленточки, бантики, бубенчики, но зато – приятные, о детстве напоминающие, радующие глаз.

На передних сиденьях, вроде как независимо, подчеркнуто независимо, – ну хотя бы от нынешнего времени, от конца столетия, от всей этой техники и связанной с ней суеты, как-то невозмутимо-весело, задорно-серьезно, восседают загорелые местные татары.

Они, за умеренную плату, катают всех желающих.

Желающие, разумеется, – сплошь отдыхающие.

Местные жители – не катаются, им и в голову такое не приходит.

Отдыхающим – нравится кататься. Они залезают в повозки, усаживаются на скамеечки.

Возница натягивает вожжи. Цокает, чмокает – языком, губами. Лошадки послушно сдвигаются с места. И тащат повозки. Везут. Отдыхающие – глазеют по сторонам.

Особенно нравится кататься – детям. Они просто в восторге от этих, уже ставших ритуальными, процедур.

У татар возниц отбою нет от желающих прокатиться.

Отдыхающие – с удовольствием ездят. Поднимаются на горку. Спускаются с горки. Возвращаются в детство. Побудут там немного, расчувствуются, встрепенутся душой, – и опять сюда, в нынешнюю действительность.

Эта нынешняя курортная действительность зовет к себе – на набережную, к шашлыкам из несвежего мяса и протухшей осетрины, к винам, сплошь поддельным, каких прежде сроду здесь не бывало, одни названия чего стоят, не говоря уж о качестве их, к нехитрым развлечениям и прочим сомнительным прелестям их недолгого, по нынешним-то временам, летнего отдыха. Действительность затягивает их, всасывает в себя – и преспокойно, не поморщившись поглощает. И отдыхающие, иногда и с коротким, растерянным вскриком, исчезают в ней навсегда. Как в ненасытной утробе. Как в коварной пучине. Мелькнет в шашлычном едком чаду беззащитная чья-то рука, высунется наружу, на короткое, разом все обрывающее, безжалостное мгновение, затрепещет на ветерке – да и канет куда-то в разверстую бездну гульбы.

А лошадки – тащат себе и тащат легонькие, будто перочинным ножиком из дощечек выструганные, раскрашенные в яркие, наивные, будто ребенок возился с красками, праздничные тона, плавно катящиеся на маленьких, старательно смазанных, чтобы не скрипели, игрушечных каких-то колесах, едущие себе да едущие под луной, под деревьями, под разбрызганными светоносными крупными кляксами на тетрадном листе небосвода, может, и школьными, детскими, ну а может, и взрослыми, августовскими звездами, волшебные эти повозочки, и они все едут да едут.

И татары все возят и возят – всех желающих, всех, кто увидел хоть раз гипнотически действующую на людей, залихватски надпись: «Эх, прокачу!»

Цок да цок, цок да цок! – стрекочут копыта лошадок.

И сверчки по садам подпевают им: тир-лир-лир-ли!

Возницы. Лошадки. Повозки. Зрачки и сверчки.

Сон? Или – зов?

Тоже ведь – воз.

Но – куда легче, нежели наш!

Конечно, мой нынешний молодой собеседник, нынче ты себя чувствуешь свободным, раскрепощенным, – что, впрочем, не всегда уберегает от примитивной, зауряднейшей, а иногда и омерзительной распущенности – в поступках ли, в словах ли, сказанных на, людях, написанных ли, а то и напечатанных, это теперь делается запросто, нашлись бы средства на издание, появились бы на горизонте щедрые спонсоры, – и опус легко может выйти в свет. В мозгу твоем нет той изощренно составленной отравы – информационной, бытовой, политической, да любой, их все можно свести к одному определению: государственной, – той, которой пичкали всех нас при советском режиме. Травили, но не одолели. Не вышло. Выстояли.

Ты молод, читатель, и полон сил. Почему-то я обращаюсь именно к тебе – может, потому, что меня все чаще расспрашивают вот такие же молодые люди – о моем бурном прошлом.

И я тебе почему-то верю. Чувствую, что – поймешь.

Ведь мы с тобой – современники. Еще – современники. Уже – современники.

Мой теперешний возраст более тяжелой гирькой перевешивает – нет, несравнимо тяжким, чудовищным грузом перетягивает, придавливает, вжимает в сумятицу чисел и цифр, делений и стрелок, пружин и болтов – одну чашу весов. Горькую, гордую чашу судьбы с трудом я поставил на эту вот, в общем-то хрупкую, чашу весов. Но зачем? Не напоказ ведь! Пришлось – испить. И не допита еще она, эта светлая чаша.

Мой теперешний возраст – возглас. Который вырвался прямо сейчас из груди моей. Мой теперешний возраст – воздух. Которым я дышу сейчас. Мой теперешний возраст – дух. Мой теперешний возраст – свет. И нет на него скидок, как не было и на тот мой, молодой возраст. Где – зарождение духа. Где – золотое начало света. Мой возраст – рост. Световой. Светозарный. Духовный. Световые годы мои. Светозарное будущее. – Надеюсь и верю. Духовный завет.

Мой возраст – прост. Пласт. Крест. И – мост. Звезд весть. И – честь. Есть то, что – есть.

Всегда у меня так.

– Это – возраст полыни…

Быть может, и получится у нас диалог. А нет – ну что же, довольствуйся монологом. «Печален будет мой рассказ». Но и – по-своему – радостен.

В ту пору, когда занялся я самиздатом, силы меня просто переполняли. Переполняли – и поднимали. Поднимали – и вели. Вели – и приводили. К свету, в котором – дух.

Силы эти были – та, сплошь творческая, сплошь певческая, ведическая – по сути своей, жреческая – по стати своей, плоть от плоти земли моей, в плоть и кровь мою издавна, с детства, вошедшая, чтобы в плоть и кровь моей речи грядущей облечься, животворная, светлая, щедрым солнцем нашим напитанная, стариною нашей целимая, чистым небом нашим хранимая, сплошь – деятельная, сплошь – сеятельская, энергия, дарованная мне – знаю это – свыше, там, где я рос. Почва, закваска, основа.

Начало движению моему в мире положено было давно, еще от рождения. Рождение – вхождение. В мир и в свет.

Сила этих сил – в том, к чему тянутся незримые связи, духовные нити. В Том, кому служат небесные рати.

Мы были – рати земные. Но некоторые из нас – наделены были связью: с теми, небесными. Некоторые. Не все. Далеко не все.