Тадзимас — страница 42 из 120

И шагнуть за черту, начиная движенье. И сказать. Говорить – значит, быть.

Из широкого месива шумерских переимчивых глин, принимающих под руками ваятеля очертания людских фигур, восстает это слово, древнейшее « ме », – где же глубже понятье? – вот истоки его.

И алмазным сиянием сквозь Зодиак: речь – твой дом, береги же в ней ясное « ом ».

Столько лет уж прошло с той поры, когда в жизнь нашу – и мою, и друзей моих, – вошло это понятие: СМОГ.

Нет, не понятие – понимание. Творчества, совести, веры, поступков. Дела жизни.

Проникло, влилось в линии наших судеб, запульсировало в них, срослось с естеством.

СМОГ – это как рериховский знак единения. Символ моего поколения.

Горчайший свет памяти для всей более чем разрозненной нашей плеяды.

А ведь было так щедро отпущено всем, что казалось: рванись, распахни не окошко, так дверь, – и вот они сразу, открытия, радость и слава.

Было, было даровано свыше нечто такое, что дается единожды.

А сейчас – улыбнешься, вздохнешь. А не то и слеза набежит.

Столько лет – нет, не сахар. Это, братья, эпоха.

Ну а соли пуды, те, что съесть нам всем вместе пришлось, – никуда их не деть. Потому что – смогли.

СМОГ – со многими словами рифмуется. Здесь вам и рок, и срок, и слог, и Бог.

Слова сии – частицы нашей речи, нервы, крупицы ее.

Все – вошло в кровь, все – читается в глазах и писаниях наших.

СМОГ бывал и клеймом. Слишком долго. Мерещилось, чуть ли не навсегда, пожизненно.

Да и на клеймах жития любого из плеяды, как погляжу я, зримо запечатлелся задевающий тайную струну где-то внутри, минорный отзвук его, клином улетающей журавлиной стаи уносящееся в неведомое пространство, прорвавшееся сквозь несуразное время, трагичное эхо его.

СМОГ – урок. И зарок.

Не фунт изюму. Не сладкий пирог.

Замах на мир, и не меньше, – и сразу отвергнутый скромный, уютный мирок.

Вначале был – как порог, но едва ступили с крыльца вдосталь нахлынуло всяких морок.

СМОГ – это слишком уж много дорог.

Тем он и дорог. И горек – все тем же. Тем и высок.

Обреченность на путь была заложена, как некий код, в таком вот емком названии.

Как хотите, так и разгадывайте.

На то и путь, чтобы с него – не свернуть.

Сворачивать норовили – шеи. Судьбы ломать. Биографии корежить.

Вышло у них? Как бы не так!

Был осознан путь – высветлилась суть.

Право, есть что вспомянуть.

Линию свою выдерживать, позицию отстаивать – не в бирюльки играть.

Как ни старались легионы, составленные из условных «кто-то» по приказу «кого-то», эти самые пути наши, как обручи для бредовой бочки – типичного порождения эпохи, столь категорично и звонкогласно, прямо-таки ну чтобы хоть на полочку было что поставить, именуемой безвременьем (раньше по-русски говорили горше: бесчасье) – гнуть, норовя поскорее туда запихнуть нескольких юных Гвидонов, сразу всех, заодно, оптом, как водится, – дабы не выделялись, дабы индивидуальности их в духоте, в темноте, смялись, притерлись, – для острастки, дабы другим неповадно было, – да бросили, улюлюкая, деревянное это, псевдотроянское сооружение в бездну морскую, напрочь не понимая, что и это – стихия, такая же, как и речь, – ан помотало бочку по волнам да пучинам морским (ну а все-таки, может – мирским?), да и выбросило на берег, на остров, развалилась она – и вышли оттуда на твердую почву друзья, выжили, уцелели, – и снова, каждый по-своему, – в путь.

Что же существенно? Да все – существенно. Каждая мелочь, казалось бы, штрих или росчерк, мановенье, движенье, касанье, деталь.

Ядрышко крепкое, выживший СМОГ!

Не Плутарх ли изрек, что не столько при помощи дел величайших добродетель мы все познаем и порок, сколь при помощи жеста, изреченья, порой – анекдота, – и характер живущих в них лучше раскрыт отчего-то, чем участие в битвах, осадах и подвигов громких молва? Золотые, право, слова.

Тяга к сути. Ускользанье из раскинутой сети коварной. Верность наитию. Отрицание всякой корысти. Вдохновенность и честь. Из грядущего весть.

За напастью напасть – вот и отсеялась вскорости большая часть налетевших было на зажженное пламя юнцов, – обожглись, одумались, угомонились, а потом и обжились, как пришлось, – уже подальше от огня.

Мы, немногие, устояли. Не сдались.

Не засосала трясина-злость. Не размягчила лесть. Не угробила власть.

Потому что у речи – особая сила. И она – спасала.

…Сегодня, одиннадцатого августа тысяча девятьсот девяносто девятого года, – было солнечное затмение.

Сподобились все мы этого повышенного внимания к нам, внимания – свыше. Внимания – космических сил. И, понятное дело, полного понимания ими – нас, грешных. Пристального их взгляда – оттуда, с небес. Вроде как с изрядным прищуром взгляда, сквозь узкую щелку между сомкнутыми веками. Взгляда – со вздохом. С укором. Без всеобщего нашего крика. Или – вопля. Пока что. И слава Богу, что – так.

Затмение оказалось – последним. В нынешнем, и без того неслыханно, с перебором, без всякого удержу, щедром – на самые разные, нередко из ряда вон выходящие, события, происшествия, катаклизмы, да и мало ли еще на что – щедром, на что – способном, кровавом и сумбурном, с тяготением к абсурду, с пристрастием к дешевым эффектам, с привычкой к неизбежным нашим жертвам, не без вызова нам всем, не без равнодушия ко всем нам, так яростно и так неумолимо заканчивающемся – столетии.

Ну и, разумеется, в теперешнем – пока еще, как-то тихо съеживающемся, сжимающемся вовнутрь, незаметно отодвигающемся, на пару со столетием, куда-то в трудно определимую сторону, в некую, все еще с изрядным напряжением, очень уж смутно, слишком уж общо, так, больше по догадкам, по прикидкам, нежели хоть на йоту поконкретнее, но – всем нутром, хребтом, всей кожей чуемую, подсознанием – безошибочно уловленную и вот вот-вот, уже скоро, долженствующую появиться на экране загадочного его и непостижимого по своему устройству, внутреннего, природного локатора, как ни крути и как ни отбрыкивайся, но осознаваемую совершенно всеми далечесть, то есть прямо в прошлое, как в прорву, в то одновременно и неопределенное и слишком уж емкое, весомое, сконцентрированное до максимума, до предела, состояние, или понятие, или разумение просто, разумение – сердцем, пусть – не умом, о котором говорится коротко: было, – в теперешнем, с перебоями сердца, с одышкой, с замирающим пульсом, хвором, хмуром, нелепом, усталом, но еще, пусть и с усилием, дышащем, еще, несмотря ни на что, вопреки прогнозам – живущем, худо-бедно, а держащемся на ногах, из упрямства, но движущемся по известной давно и давно проторенной тропе, из яви – в навь, из вести – в память, столь обжитом, по-свойски, по-соседски, по-вражески, но все-таки бок о бок – существовавшем, сжившемся с мечтами, химерами, реалиями, снами, трагедиями нашими, словами, писаниями нашими, безумном, родном тысячелетии, родном – поскольку все мы связаны с ним кровно, и узы эти нам – не разорвать.

Тысяча лет – это впечатляет. Целая тысяча лет! – это произносится почти с уважением. И остается только шаг – до почтения. А там – и до почитания.

Это не какая-нибудь там сотня, всего-то, всего-навсего – сотня быстротечных земных годочков, подобно горстке легких семян, собранная – кем-то невидимым и неузнанным, даже тогда, когда он хотя бы на миг появлялся воочью, появлялся, дивился неузнанности своей – и опять исчезал, – в полях, в лесах земных, со злаков и деревьев, одним движением, одним захватом сильным, всех разом – в пригоршню, – и брошенная вдруг – с размаху – прямо в звездное пространство.

Неведомо откуда взявшийся, словно из-под земли появившийся, неземного, видать происхождения, таинственный ветер налетит, подхватит их – и унесет, всех разом, с собою, – далеко, совсем далеко, – но куда? – ах, куда-то! – и не нам их искать уже, – и окажутся скоро, совсем уже скоро они – в такой небывалой дали, о которой лучше всех и лучше всего сказали бы дети: отсюда не видно.

Затмение – не просто событие планетарного значения.

Затмение – знак. Символ.

В самом слове – затмение, в его звуке, в исчезающем из него, прямо на глазах, с каждой написанной или прочитанной буквой, убывающем, тающем свете – есть нечто тревожное. Настораживающее. Пугающее.

Видимо, срабатывает прапамять. В генах, в крови нашей вызывает она вначале глухую волну беспокойства, а вслед за нею – целую лавину неопределенных, с трудом, с усилием фиксируемых, усваиваемых и осмысливаемых сознанием нашим, клубящихся, многообразных, трудновыразимых чувств.

Нет, не просто так, для заполнения пустоты, не абы как, на глазок, создаются слова. Нагрузка, смысловая, зрительная, слуховая, которую несет слово, – предельна, это нагрузка под завязку и выше крыши, и куда больше, нежели может, вроде бы, вместить в себя, выдержать, в себе и на себе, – слово. Это обычно – синтез опыта человеческого и напрямую связанных с ним ощущений, звучаний, световых сигналов. Слово – хранилище этого синтеза. Небольшое, как будто, хранилище – а вмещает куда как много.

В слове затмение – тьма. Оно тмится, звуча. В нем – то, что за тьмою. Что же? Можно только догадываться. В нем – есть слог «ме». Шумерское – «быть». Быть! Без кавычек. Ме – сущности, сути. Божественного происхождения, таинственные сути, управляющие миром. Земным и небесным. В затмении – то, что за бытием. То, что за словом «быть», за понятием – «быть». Но затмить – за-тьмить – мир – и свет в нем, солнечный ли, духовный ли, – непросто. Нет, еще определеннее, еще убежденнее, выстраданнее: невозможно.

Шумеры – выходцы из Поднепровья. Из древней нашей Аратты – Страны хлеборобов. Из сумеречной страны – для более южных народов. Подумать только, так недалеко географически, по количеству километров, по расстоянию, от наших, приднепровских степей, до этих вот, новых мест обитания, где жили и другие народы, на этих более южных широтах, – и вот уже привыкли относиться переселенцы к своей прежней родине, как к северу, и называли наши цветущие, солнечные края – сумеречными. Они казались им отдаленным, труднодостижимым севером. Пообвыкли, пообжились люди на новых местах – и уже им не до миграций, не до передвижения с одних земель на другие, – что, надо заметить, широко практиковалось в древности. Привычка – вторая натура. И не то чтобы лень-матушка удерживала на месте, призывала к такой вот, исключающей всякие перемещения туда-сюда, оседлости. Нет, удерживала на месте – работа. Труд. Переселенцы были трудолюбивыми людьми. И чего метаться взад-вперед, спрашивается, ежели и так забот своих по горло каждый день, с утра, до ночи! А всего-то надо было – с территории Шумера – пройти несколько вверх, по землям Малой Азии, потом – пройти по перешейку, тогда еще существовавшему, на месте нынешнего Босфора, – нет, я вспомнил: в пятом тысячелетии до новой эры море уже размыло этот перешеек, и образовался пролив, а Шумер, зарождение его – это рубеж четвертого и третьего тысячелетий до новой эры, – но все равно – можно было и вплавь пересечь, на судах каких-нибудь, на челнах, мало ли как, – этот сравнительно недавний, новообразованный и мешающий таки передвигаться по старинке, по суше, не спеша, на повозках, запряженных быками, да и пешком, – пересечь узкий пролив – можно было, а потом – все выше и выше, вдоль Черноморского берега, и еще вверх, и правее, и углубиться в родные степи – и вот она, прежняя родина. Делов-то. Совсем близко. Чуть ли не рукой подать.