Тадзимас — страница 71 из 120

новое зрение, открывается новый слух, открывается вторая память. Может, и третий глаз открывается, – кто его знает! Чувствуешь, такие связи всего и со всем в мире, в космосе, держишь в руках такие нити, о которых многие и понятия не имеют. Закрываешь глаза – и свободно перемещаешься в пространстве и во времени. Открываешь глаза – и вот он, твой огромный дом, и ты в нем один, совершенно один, в пустоте, в тишине, и всего лишь за тонкой, хрупкой плоскостью оконного стекла – темнота, глушь, тишь. И никого вокруг. Никогошеньки! Только ты – да мысли твои, да писания твои, которые никто, кроме тебя, не напишет, – потому и трудишься, потому и понимаешь ясно и трезво осознаешь этот свой долг, и работаешь неустанно, ибо в этом твое спасение, в этом жизнь твоя настоящая, в этом судьба твоя. Там она, за пением сверчков, за свечением звезд, за холмом, за горами, новая ночь твоя и новая речь твоя, – терпи, мужайся, держись. Там она еще, речь, и вот она уже здесь, потому что одна она рядом, одна она – существо твое, все, кровь твоя и плоть, суть твоя, нить твоя в темноте, выводящая к свету, ибо она сама – свет, и светом жива. Поют сверчки. Счастья они хотят, страстно желают счастья. И я хочу счастья, простого человеческого счастья, более того, и я страстно желаю счастья, что уж там скрывать, и жду его, этого счастья, жду и жду, терпеливо, годами, десятилетиями, и все тружусь, все работаю, все пою и пою, как умею, делаю то, к чему призван в мир, что обязан сделать, потому что никто этого не сумеет сделать, кроме меня одного. Вот я и есть – один. Весьма и весьма в годах, неудержимо седеющий, одинокий человек на грани сентябрьской ночи, один в своем доме, один в своей речи, один, всегда один, один. Один среди земных годин. Среди небесных – иное. Там другой счет, другое там измерение. Нет времени вообще, есть просто жизнь. Есть просто пение. Труд певческий. Работа такая. Пение – это дыхание. Каково дыхание, таково и пение, то есть творчество твое. Каково творчество твое – такова тебе и оценка, там, в грядущем, такова и мера твоего труда, твоего одиночества. Вокруг – ночь и дичь. В ночи и дичи – речь. Звучание. Пение. Дыхание. Свет. Вот и горит свет в моем пустынном доме. Вот и заполняю, заселяю я его – звуками, словами. Живите здесь, други. Вместе нам не то чтобы легче – радостнее, светлее существовать в мире. И я создаю слова, музыку создаю. Наедине с этой музыкой мне не то чтобы спокойнее – душевнее, сердечнее как-то в мире. Уж в ней-то отзвук мыслей моих есть, и во мне отклик она всегда находит, и энергия светла и жива, огонь высекается неустанно, пламя горит, кровь движется в жилах – в своем доме, по своему пути, – и речь рождается, укрепляется, существует в мире, – и я открываю ранее неведомое, нахожу выражение в слове думам своим и чаяниям, сохраняю любовь, сберегаю свет, продлеваю дыхание речи – не только здесь, на земле, но и во вселенной. Один, всегда – один. Ну что же! Стань мне опорою, речь! Будь мне надежной защитой, везде и во всем. Будь спасением моим – от бед, от горя, от одиночества. Будь любовью, речь. Возрастающим духом. Нескончаемым светом. С Богом!

День, солнце, осень идет по земле. Вот и еще одна ночь миновала, прошла в размышлениях, в думах бесконечных о жизни несуразной моей.

День тянется, и мысли длятся. И слез уже нет вовсе, – так, сухая горечь одна, скорбь, страшная тоска. Душа болит. Болит душа, вот что.

Что ж, все может быть, и может, чтобы так не страдать от равнодушия и непонимания, – лучше одним махом все разрешить? Посмотрим. Поживем – увидим. А что тут видеть? Работу свою бесконечную? Вот она, вот все эти бесчисленные листки, исписанные и испечатанные. А где любовь? Где радость? Где семейная жизнь? Да, я нелепый человек, да, я при всех своих талантах и при наличия гения, ровным счетом никакой выгоды не извлек для себя в жизни – ни из общения с людьми, ни из изданий. Ну и что? Не может быть выгоды в поэзии! На то она и поэзия, коли она настоящая, чтобы жить долго, иногда и вечно. Ее смысл – даровать свет людям. А в повседневной жизни – много ли мне надо?

Я добился того, что укрепил и развил свой дар, что дух мой крепнет, что я твердо знаю, что писания мои – свет, необходимый людям, думаешь, легко это было сделать? Думаешь, я не знаю, кто я такой? Все я давно и хорошо знаю. Огромный труд. Огромная школа. Огромный опыт. Тридцать восемь лет непрерывной, напряженнейшей работы.

Книгу, вернее – сразу, параллельно, несколько текстов, пишу, и хорошо выходит, мне самому интересно это. Хотя и невероятных усилий стоят эти писания, приходится всего себя мобилизовывать, и тогда Господь видит это – и помогает мне работать.

И лето вроде еще не ушло, и осень уже везде присутствует. Бросаются в глаза – желтизна некоторых крон деревьев, алые листья дикого винограда. Набухают бутоны хризантем-дубка. Наклоняюсь к ним иногда, вдыхаю их горькую свежесть. Розы снова расцветают. На самый большой куст словно набросили воздушную, легкую шаль, расписанную алыми розами. Так издали кажется. А вблизи – сразу различаешь подчеркнутую отдельность, независимость каждого цветка, и вместе с тем – их связь друг с другом, некое, сразу же обусловленное, растительное единство, своеобразную гармонию, как в музыке. Куст расцветает, преображается – и дает возможность проявиться, усилиться, укрепиться, как-то помолодеть, обостриться, ринуться навстречу ему – всему, что есть в человеке для восприятия мира и красоты в этом мире: зрению, слуху, вкусу, обонянию, осязанию. Тяжелые груши срываются под ветром и падают на землю, недозрелые, глухо шурша прогибающейся травой, недовольно, тускло, обиженно поблескивая снизу своей твердой, зеленой кожурой. Созрел инжир, – и с южной, солнечной стороны дерева его больше, спелого, лиловато-бурого, размягченно-сладкого, чем с других сторон, хотя и там уже, принимая эстафету, плоды начинают прямо на глазах спеть, – а воробьи так и пасутся здесь, начиная кормежку с зарей, да и живут они в непосредственной близости от дома, от человеческого жилья, ночуя в кронах кустов и деревьев, совершенно никого и ничего не боясь, а потому их смело можно считать птицей домашней, при доме им сытно, хорошо и спокойно. Чернобривцы на клумбах радостно раскрывают свои карие, чистые, умытые росою девичьи очи.

Вечером Оля уехала. Мы с Ишкой остались в доме одни.

Как всегда, наступила ночь. Как и прежде – рабочая.

Стал с третьего сентября обливаться водой холодной из двух ведер, прямо с утра, как только проснулся. Вышел во двор, неся два полных, с переплескивающей через край водою, пластмассовых ведерка. Стою босиком на земле, на зеленой траве. Лью воду себе на макушку, по методу Порфирия Иванова. Неторопливо лью, щурясь на солнышко, благодарно поглядывая на белый свет. Хорошее дело это! И ощущение от этого утреннего обливания – необычное: будто некая связь с воздухом и с землей возникает. Пусть кто-нибудь, читая о таком, и улыбается, даже иронически, – да на здоровье! Мне-то что? Для меня это один из элементов самодисциплины. В отличие от некоторых граждан, мне не хандрить и не ворчать, а работать надо. В здоровом теле – здоровый дух. И возразить на сию аксиому – нечего. Иногда о такой вот детали бытия сказать приятнее и важнее, нежели о чем-нибудь слишком уж личном и сокровенном, куда любопытных пускать вовсе не следует. Поскольку нынешний год – пушкинский, вспомним лучше Александра Сергеевича. Он у себя в деревне по утрам тоже закалялся – в бочке со льдом купался, и это явно ему на пользу пошло. Достаточно припомнить созданные им в этот затворнический период произведения.

Море штормит. Крупные, плотными белыми мазками выделяющиеся на синем фоне неба и на зеленоватом, с просинью и с проседью, фоне всей пришедшей в движение массы переполняющей залив соленой и шипучей воды, редкие чайки с натугой, несколько замедленно, машут на усиливающемся ветру своими упругими, выносливыми крыльями, с которых иногда, как отдельные, остро поблескивающие бусинки только что разорванного мониста, с нарастающей скоростью падают вниз тяжеловатые, кажущиеся отшлифованными, редкие водяные капли, сразу же исчезающие в шипучей, косматой пене, в слоистой, вибрирующей круговерти разгулявшейся стихии. Волны раскачало. Зайти – легко, выбраться на берег – уже сложнее: пружинистая, сильная, с железной хваткой, бьющая по ногам вода так и норовит унести тебя подальше от береговой полосы, в то кипение и бурление поодаль, которое все равно настигает, как ему ни сопротивляешься. Но преодолеть его – можно. Рокот, шум, гул, – только они и слышны. Ишка нервничает, бегает по щебенке, лает – предостерегает меня. Сам в воду не лезет. В свое время – был такой случай – нахлебался, лет восемь назад, когда мы с ним вдвоем в шторм довольно далеко заплыли. Урок он из этого сразу извлек. Ученый стал. Соображение имеет. Он лучше выждет, обойдется без купания, А потом свое наверстает. Однако, я купался – вернее, просто зашел в воду, поднырнул под волну, вынырнул, немного поплавал, подержался на поверхности, покачался, как на качелях, то вскидываясь всем корпусом на клокочущий гребень, то соскальзывая с него, да и возвратился обратно. Чему закадычный мой друг Ишастик был несказанно рад.

Вечером – в кои-то веки! – ходили мы с Ишкой гулять по берегу, вдоль моря, – по набережной, а потом и дальше, в сторону дома Юнге. Посмотрели на курортную жизнь. Она была все той же, стандартной. Понастроенные в жутком количестве кафе, какие-то будки, лотки, прилавки, загородки. Едкая, низкими, плотными полосами стелющаяся понизу, прогорклая вонь от жарящихся через каждые три-четыре метра шашлыков. Грохот музыки. Ну как же без него? В каждом заведении – своя музыка, свой грохот. А все вместе создавало такие болезненные для слуха вибрации, что хотелось только одного – поскорее уйти отсюда. Посидели мы на берегу, подальше от шума, там, где взлетная площадка для дельтапланов с мотором над речкой устроена, на гальке, у самой воды. Сидели с Ишкой рядышком и смотрели вдаль. Послушали гул моря. Потом – обратно. Все по той же набережной, стараясь бестолковщину ее не замечать. Постояли на причале – прямо как на корабле! Волны накатывают, плещутся по сторонам. Кажется, будто плывешь туда, в море. Сзади – поселок, огни. Горы угадываются в темноте, а присмотришься – видны их темные громады, а над ними – звезды. Настроение у нас было – морское. Грин вспомнился, потому что никак нельзя в Крыму без него. И еще кое-что вспомнилось. Мало ли что припоминается вечером, у моря! Потом – возвратились мы домой.