Безвременье вызвало расцвет самиздата. Достаточно было напечатать рукопись на машинке в трех экземплярах и отдать ее знакомым, чтобы в кратчайшие сроки число машинописных копий возросло в геометрической прогрессии. Все пишущие люди нашего круга к этому привыкли. Такой способ распространения текстов представлялся и закономерным, и разумным. Надежд на издание не было вовсе. Поэты же и прозаики много работали, духовно росли, как и их читатели; сам процесс такого взаимодействия, такого общения – был плодотворным, необходимым. Только сейчас, поначалу едва забрезжив, что-то, вроде бы, еще смутно, а все-таки высветилось с нормальными, не искореженными редакторами и цензурой советских времен, изданиями на родине. Изданы пока что лишь частицы из написанного в пределах бывшего отечества за несколько десятков лет, из серьезной литературы. Пресловутая подводная часть айсберга еще не видна.
…Сентябрьским, полным шелеста листвы, утром шестьдесят четвертого, в комнатке на Автозаводской, где я временно обитал, Губанов впервые прочитал посвященное мне свое провидческое стихотворение:
– Здравствуй, осень, – нотный грот, желтый дом моей печали! Умер я – иди свечами. Здравствуй, осень, новый гроб. Если гвозди есть у баб, пусть забьют, авось осилят. Перестать ронять губам то, что в вербах износили. Этот вечер мне не брат, если даже в дом не принял. Этот вечер мне не брать за узду седого ливня. Переставшие пленять перестраивают горе… Дайте синего коня на оранжевое поле! Дайте небо головы в изразцовые коленца. Дайте капельку повыть молодой осине сердца! Умер я. Сентябрь мой, ты возьми меня в обложку. Под восторженной землей пусть горит мое окошко.
Уже тогда, восемнадцати лет от роду, он точно предсказал месяц своей смерти – я бы выразился резче: гибели. С абсолютной уверенностью говорил он, что проживет тридцать семь лет. Так все и вышло.
Когда сейчас читаешь его более поздние по времени стихи и видишь, как эта убежденность, это осознание рока, все крепнут, обрастают подробностями, когда ощущаешь, что к смерти он был постоянно готов, что с трезвейшим пониманием неминуемого уложился в жесткие рамки творческого двадцатилетия, что выложился весь, без остатка, что отдал поэзии все силы, всю душу, всю кровь, самое жизнь, – становится не по себе.Это не мистика, а дарованное поэту свыше умение видеть наперед, – лишнее доказательство правоты и весомости поэтического слова, провидческого, пророческого дара.
Вне всяких сомнений, у Губанова был не просто выдающийся талант. Абсолютно убежден, что с моим мнением согласится множество достойных людей в самых разных уголках земного шара, на пространствах которого, а не только в границах России, живут и долго будут жить губановские стихи. Таких поэтов, как он, – такого ранга, дыхания, лирического напряжения, эпического размаха, – единицы.
Двадцатого октября все того же шестьдесят четвертого года услышал я от Губанова еще одно посвященное мне стихотворение, весьма важное в его творчестве, – «В этом мире»:
– В этом мире пахнет крышами, мертвецами, гарью с тополя. И стоят деревья – бывшие, и царят – лицом истоптанным. В этом мире камень горбится, распрямляются в гробу. В этом мире мне приходится пять шагов несчастных губ! В этом мире, грубом, временном, все сгорит, как в Божьих срубах. Покрестясь на лик приклеенный, нас, как вербу, к небу срубят. В этом мире кто-то кается – и в сентябрь глаза роняя, злым настройщиком купается в недорезанном рояле. Что он хочет – лебедь красная, белый колокол истомы? Или маску? Или Пасху? Воскресение Христово! Я хожу к промокшим девам с грудью траурной резьбы, я кричу им – мажьте телом чёрный хлеб моей избы! В этом мире жрать мне нечего, кроме собственных затей, в этом мире участь певчего – только в сумерках локтей. Всё светлее… всё щекотнее из разбитых ртов корят. Где вы, баба прошлогодняя, муза русая моя? В этом мире вам не латано платье – вечер, платье – путь… Ваши пальцы пахнут ладаном, – как одеть вас, как обуть?!
Посвящал он мне и другие стихи. Как и я ему – посвящал. Всего не процитируешь.
Первое из приведенных мною стихотворений публиковалось не единожды, с искажениями текста и почти без таковых. Здесь у меня – верный текст. Второе стихотворение, в числе других вещей большой губановской подборки, я опубликовал в третьем номере киевского журнала «Византийский Ангел», в девяносто седьмом году. Издание это, к сожалению, практически недоступно широкому читателю. А в нем – немало текстов, под общим названием «Круг СМОГа».
Поскольку речь у меня часто заходит о сентябре, приобретающем в губановской поэзии такой пронзительный смысл, приведу еще одно Ленино стихотворение, тоже – шестьдесят четвертого года, и тоже опубликованное мною в том же «Византийском Ангеле». Называется оно – «Я – скит»:
– Когда сентябрь в узлах тоски дымит лицом прококаиненным, я вам волшебен, словно скит над неожиданным малинником. О лес, лес, лес, замшелый мальчик, зачем ты лесть, как листья, нянчил, зачем не нес ко мне тропинки, а ночью, когда снег пушил, восторженным сынком Тропинина глазел на живопись души? О, ропот первого «люблю»! О, робот первого «люблю»! Я скит, который во хмелю, я девок лапаю и бью. О, как скрипит моя монашка: ты нечестивец, замарашка! Я – инок, я – иконостас, но мне до лампочки лампады. Целуй меня, целуй и падай в святую прорубь серых глаз. Я знаю, ты еще не убрана, но все равно, сметая хаос, твое лицо, как белый парус над головой моей поруганной. Знобит великой старой тайной – эпоха дергает кольцо, чтоб приземлиться на крыльцо еще непризнанной Цветаевой. Я руки белые кляну, когда они, теряя речь, горят в малиновом плену твоих недоуменных плеч. Когда они, от глаз мошенничая, смыкаются с другими вместе, мое лицо бредет отшельничать, вынашивая план возмездия. О, чем измерить мне измену, когда, срываясь в мысли лисьи, я золотой души размениваю на мелочь почерневших листьев? Я знаю, скоро линька душ. А в ночь мне разбивают голову. Играйте туш… играйте туш за упокой такого колокола.
Пожалуй, не обойтись без еще двух стихотворений. Оба они написаны в мае шестьдесят четвертого.
Первое называется – «Ночь»:
– У меня волосы – бас. До прихода святых верст. И за пазухой вербных глаз – серебро, серебро слез. По ночам, по ночам – Бах над котомками и кроватями, золотым табуном – пах, Богоматерью, Богоматерью. Бога, мама, привел опять наш скелетик-невропатолог. Из ненайденного портного вышел Бог – журавли спят. Спрячу голову в два крыла, лебединую песнь докашляю. Ты поэзия, довела, донесла на руках до Кащенко!
Второе называется – «Болезнь»:
– Живу в потрепанной Калуге, меняю лето к алтарю. Меня цитируют хоругви, когда с монашенкою сплю. За красной изгородью рук болею я совсем по-черному. Меня укутывает слух и пеленает смех парчовый. Я в желтых сенях от простуд развел костер, и твой ушиб, подглядывая, как пастух, за табуном ночной души. Смеркается, все туч и в сборе. О, я сегодня тот, кто трусит с огромной свечки тихой боли снимать нагар горячей грусти. И с робостью ученика я – тот, который чает Веком растерянность черновика над захолустьем человека. Я снова с вербой в первом классе, раскрашен репкой мой пенал, он первый, кто на лень пенял. О, мне поклоны парте класть бы! Урок не сорван – так сорвут, соврут, что кровь в больных ушах. О, как тебя теперь зовут, моя сбежавшая душа? Садись ко мне на подоконник, не бойся, я тебя не трону. Я сам твой первый второгодник, чьи дневники никак не тонут. Я жгу себя, как жгут версту с малинником и бабьим лепетом, к ногам сдирая бересту смертельно раненного лебедя. Привет тебе, кончина чувств! О, мне дышать уже немного. Я смерти, милая, учусь. Все остальное есть у Бога!
Ну что тут скажешь? И это – лишь начальная губановская пора.
Почему-то становится модным, а на мой взгляд – инерционным, мнение о том, что стихи Губанова, дескать, неровные. Ну и что? При таком количестве текстов – несколько полновесных томов – это неминуемо: создание шедевров требует передышки.
Хотелось бы спросить у доморощенных снобов: а что прикажете делать со стихами Галактиона Табидзе? Шевченко? Блока? У классиков, написавших много, не все равноценно, как ни крути. Суть здесь совершенно в другом: в единстве, цельности всего губановского творчества.
Ибо поэт всю жизнь писал единую, очень большую, предельно искреннюю, исповедальную, не имеющую аналогов книгу. Ибо страсти вокруг наследия Губанова не утихают. Ибо, давным-давно придя к своему читателю и без наличия печатных изданий, он еще будет, уверяю вас, грамотно издан на родине, и неизмеримо возрастет его известность, как и только увеличится его, Губанова, воздействие, влияние на современную поэзию.
Занятно, не правда ли? – тридцать с лишним лет все, кому не лень, из числа тех, у кого собственных способностей не так уж много, в нашей благословенной и густонаселенной стране, у всех на глазах, растаскивают губановские сокровища – его приемы, ходы, тропы, лад, широчайший образный диапазон, интонации, – и усердно втискивают эти крупицы стихии в собственные, шаткие и невыразительные версификационные построения, создаваемые отнюдь не на вдохновении, но расчетливо, вроде как на станке, иначе не скажешь!..
Губанов и СМОГ – понятия неразделимые. Морозным январским вечером шестьдесят пятого, в час важнейшей, исторической, как он выразился, встречи, одновременно и с налетом таинственности и с приливом откровенности, Леня мне первому рассказал о том, что для осуществления нашей общей с ним идеи – сплотить молодых поэтов, прозаиков, художников, создать творческое содружество, – он нашел точное слово. Слово это было – СМОГ. Казалось, это было как нельзя более ко времени. В Москве собрались тогда многообещающие силы. Нужны были – выход, действия. Все стремились проявиться в должном масштабе, утвердиться, окрепнуть. Еще длился несколько затянувшийся раскат последней волны хрущевской оттепели. Мы все, в достаточной мере, идеалисты, а скорее – просто из-за избытка чаяний, замыслов, еще не осознавали, что вот-вот все остановится, замрет, что уже занимается бредовая заря брежневского безвременья, по-русски говоря – бесчасья, которая принесет с собой столько горя, трагедий. В кратчайший, отпущенный нам судьбою промежуток времени, перед тем, как страну сотрясет шоковая терапия вандализма, террора, нивелировки общечеловеческих ценностей, поругания человеческого достоинства, а потом захлестнет мгла бессмыслицы и полулетаргии, за которой будет ощутим близкий общий распад, – мы все-таки успели сказать свое слово. Расплатились за него – искалеченными судьбами, а некоторые и жизнью. Но это – позже. А в ту пору, по нашим представлениям, перед нами открывалось великолепное будущее, причем все зависело только от нас самих. И СМОГ начал свое существование. Чингисхан знал, что говорил: если ты хочешь, чтобы мысли твои запомнили, – не ленись их повторять. Посему – повторяю. Сознательно. Упрямо. Чтобы запомнили. Главное в СМОГе – плодотворное общение творческой молодежи. Наши постоянные встречи, чтение стихов и прозы, споры, задушевные беседы, открытия – были важны для всех. Приподнятость мыслей и чувств, жажда знаний – вот под какими знаками проходили эти бурные месяцы, покуда СМОГ дышал, действовал, покуда нас окончательно не задавили. Формирование характеров, утверждение авторитетов, умение совершать поступки – вот что происходило тогда. Число соратников, единомышленников – росло с каждым днем. Старшие представители тогдашней неофициальной культуры – поддержали нас, и сразу же. Что уж говорить о ровесниках! Студенческая молодежь, да и вообще молодежь, ищущая, энергичная, передовая, – считала нас своими. Так получилось, что именно мы стали выразителями ее мыслей и настроений. Мы часто, очень часто, даже, порою, слишком уж часто, выступали с чтением своих стихов. Нас – ждали, нас – очень ждали. И мы – встречались с людьми. И – читали, читали, читали. Особенно мы с Губановым. Выкладывались всегда полностью. То есть – работали на