Тадзимас — страница 89 из 120

жает пластику исходного мотива. Как бы метаморфен и сложен ни был алейниковский текст, там всегда, – может быть, именно из-за этой стремительности живописного резонанса, – царит плавная «простота естества». Он не коллекционирует метафоры, но как-то совсем бессознательно собирает их по пути. Изначально настроенный на волну «возражения Городу», он принципиально антифутуристичен, в целом признавая деление хроносферы на прошлое, настоящее и будущее рационалистическим насилием над бытием. Он не знает политизированной трехчленности времени, воспринимая мировой континуум как величавое чередование сезонов, вечно вращающихся в циклах Великого Года. Отсюда пасторальное панибратство со всеми вещами природы. Созвездия у него не бередят душу романтически-отчужденной тоской, но толкутся рядом во дворе, как домашние звери. Поэт природный и календарный должен, казалось бы, источать вселенское благодушие. Но при всем уважении к древним китайцам и Гете за плечами нашего киммерийца маячат ночные страхи Тютчева и Заболоцкого. Золотистый пасторальный тон не вуалирует внезапных пустот и разломов, ворох осенних листьев предстает «золой полузасыпанным Пергамом». Руины всякого рода все же остаются незримым, но властно дающим о себе знать фоном. «Я развязал возможности предела – и тем теперь значителен для вас», – веско замечает поэт, не давая элегии умиротвориться до состояния колыбельной. Не мысля себя вне своей поэзии без границ, Владимир Алейников вместе с тем чужд всякого дендизма, иронической позы. Его не увлекает постмодернистское созерцание обломков, руины пребывают для него живыми существами, которые невозможно музеефицировать. Пустоты, сперва напугав, оказываются в итоге пустотами, оставшимися от античных пифосов, вкопанных в землю. Следы осколков существенной роли не играют, – куда важнее форма, которая остается значимой и одухотворенной даже без тяжелого материального панциря. Остается готовой принять следующую волну разумного потока, вместить следующие тома собрания сочинений, которым, слава Богу, конца не предвидится. Помнится, Володя в юности мучился вопросом, почему же Рембо, обретя высшую раскованность письма, внезапно бросил поэзию и подался чуть ли не в работорговцы. Не знаю, в чем тут дело, но самому Алейникову подобная опасность явно не грозит.

И вот я, здесь, у моря, говорю: – Набродился я, видно, Миша. Наскитался – за десятерых. Ветер. Чайки кричат над морем. Осень. Листья желты в садах. Веет чем-то – чуть горьковатым, невесомым, едва уловимым – то ли вновь цветущей полынью, то ли молодостью моей. За холмами – горы. Над ними – облака. И сквозь них порою пробивается луч звенящий – словно руку мне тянет свет – через годы, сквозь век бредовый. Нитью можно прошить суровой рваный ворох невзгод и бед. Нить смоленая за иглою проскользнет ли сквозь бремя злое дней, клубящихся там, за мглою, застилающей чей-то след? И на оклик – ответа нет. И тропа моя тихо вьется – и над нею сквозит, сдается, и в душе моей остается звук былого – мне легче с ним, потому что он в песню входит, в мир мой сызнова сам приходит, – а над миром звезда восходит сквозь вечерний слоистый дым.

Помню Мишу Соколова, Михалика, – так все мы его называем, – там, все в том же сентябре, когда вместе мы учиться начинали в университете – и мгновенно сдружились. Оказалось, что это – надолго. Миша был уже тогда – серьезным. Сосредоточенным – на том, что важным было для него. Так что же, весь – в себе? Нет, конечно. Был и компанейским парнем. Но способен был – мгновенно, в ситуации любой, переключаться на свое, на то, что там, внутри. Непрерывная работа шла в нем. Был он создан для труда. И этот труд был, конечно, творческим. Но тоже – не таким, как у прочих. Будучи поэтом, он сумел поэзию внести и в искусствоведение. Книги, им написанные позже, говорят именно об этом. Сам он – сед. И куда серьезнее, чем прежде. Он известен. Мир он повидал. Ходит по музеям заграничным. Дочку ездит в Лондон навещать. А в Москве он – человек домашний. Вечно за компьютером сидит. Пишет. Размышляет. Он – в трудах. Целых тридцать восемь лет назад, в коридоре университетском, встретились впервые мы. Теперь изредка мы видимся, поскольку он – в своих трудах, а я – в своих. Но вниманье прежнее – осталось: в нем – ко мне, во мне – к нему. К трудам нашим. Ко всему, что в судьбах наших. Все – не так-то просто. Все – всерьез.

– Творчество Владимира Алейникова – прекрасная самобытная глава в русской поэзии XX века, – говорит Михаил Соколов. – Долгие годы его стихи не имели выхода к читателю, и вот, когда заслон снят, они предстают как радостный дар, искрящийся тонкими переливами поэтического спектра. Вслед за своими духовными учителями – Пушкиным, Батюшковым, Шевченко, Мандельштамом и другими славными мастерами слова Алейников доказывает, что личное лирическое чувство, если оно достаточно свободно и сильно (а этой вольной силы поэту не занимать) неизбежно превращается в символ своего времени. Целую россыпь таких символов времени, трудного и романтически напряженного, предлагает читателю эта книга.

И говорю я в отдалении своем: – Символ времени. Символ веры. Знак судьбы. Пространства завет. Образ мира – и грозной эры. Грустный голос. И – ясный свет.

– Поэтика Владимира Алейникова – не в малых частностях и дремлющем эвклидовом пространстве, одномерном доэйнштейновском времени, – говорит Виталий Пацюков. – Лицевые события века для поэта наполнены его собственным присутствием – это смятенный и встревоженный мир, где поколениями обжитая почва коробится и вздымается от неслыханных потрясений, где воображаемое и действительное, обгоняя друг друга, смешиваются так, что одно невозможно отделить от другого. Это пронзительный документ времени, где терпкие 60-е годы, ночные разговоры на кухне за чаем и вином восстановили «слово», стершееся профанной речью тоталитарного газетного монолога. «Слово» Алейникова, полное смыслов, перекресток, где встречаются Пушкин, Аполлинер, Мандельштам и Хлебников, чувствительная мембрана, которое не только фиксирует, но и рождает, зыбкое и трепетное, выходящее за свои собственные пределы, вобравшее в себя запахи полыни крымских степей, шелест переделкинского леса, щемящие мелодии украинских песен и прозрачные серенады Моцарта в стенах московской консерватории – где красота вечного и мимолетного сливаются и каждая частица пережитого не отходит в прошлое, но становится живой точкой бесконечной вселенной.

Кто услышит? И я говорю: – Посреди междувременья – жив я. И спасаюсь – работой. Трудом. И слова твои – помню, Виталий. Кто мне скажет – где ты сейчас? Не в Америке – так в Европе. Или – там, в толчее столичной, там, в Москве, что из русской стала непривычно чужой? Кто знает! Мудрено тебя разыскать. Где-то есть ты. Надеюсь – есть.

– Владимир Алейников возвращает нам утраченное космическое чувство единения с миром, – говорит Виталий Пацюков. – Его поэзия начинается там, где встречаются невозмутимо спокойные небеса с мудрой непреложностью земли. Она исполнена того высокого равновесия, где природа составляет с историей единое целое и красота не противопоставлена добру.

Говорю я – кому? Говорю. Почему? Потому что – надо:

– В одиночестве давнем своем жив я все-таки – видит Бог!..

…Вырос мальчишка на Криворожье. С самого раннего детства исходил он босыми ногами своими не одну тропку, не одну дорогу, постигая, впитывая в себя мир прекрасных наших степей, мир открытого неба и щедрой земли украинской. Небо давало ему свет, пение птиц. Запрокинув голову, с изумлением наблюдал он за дивным рисунком облаков. Земля дарила ему щедрые токи бытия. И шелестела под ветром листва на деревьях, и текли наши древние реки – Ингулец и Саксагань, и гордо высились тополя, и клонили головы свои к воде плакальщицы-вербы. И впитывал все это в сознание свое мальчишка, очарованный, пораженный открытиями. Вообще в природе криворожских людей, в человеческом их существе есть поистине необъятная, иногородним людям недоступная тайна. Рыбаки, охотники, сильные и отважные люди, бродят они порою над рекой в задумчивости, ищут одиночества, или наоборот, жадно, неистово стремятся найти собеседника. Словно внутренняя, тонкая музыка звучит в них, когда видишь, как вдруг загораются их глаза, точно прозревают они что-то важное, неповторимое. Быть может, это нити вечности протянуты к ним, веянье земель наших осеняет их, вызывает размышления, словно старая песня украинская звучит в сознании, и увлажняются очи, и приходит прозрение, и смысл благословенной земли становится ясен, и гордость за нее окрыляет душу людскую. Многоголосая, вечная, прекрасна ты, наша земля! Много бродило по тебе племен, много повидала ты на веку своем, и взрастила ты удивительное племя… (…Уцелевший случайно кусочек давней прозы моей – об отце. Но, впрочем, и обо мне самом. Я и сам – оттуда, с этой земли. Я и сам там вырос…)

– Владимир Алейников вырос на Украине, большая часть его стихов тесно связана с ней, с Крымом, – говорит Юрий Кублановский. – Явления природы, ее минутные состояния, пантеистическая слиянность с ней, наконец, само лирическое личностное начало, ощущаемое как компонент нераздельной, органической жизни, – так видит мир Алейников. – Говорит он и вот еще что: – «До отъезда целая неделя, ну а ты, как громом, полн гулом скал в преддверье Коктебеля и катящимся массивом волн», – строки из моих стихов 1974 года, посвященных Владимиру Алейникову, десятилетию нашей дружбы. Когда мы познакомились, этот скуластый рыжекудрый юноша с легким оттенком украинских интонаций в речи был уже состоявшимся лириком. В начале 60-х гг. лирика его казалась более сфокусированной, предметной, чуть позднее – она словно подернулась постоянно бликующей радужной поволокой. Она – южная, знойная, по атмосфере – предгрозовая. Ливень слов, импрессионизм, накаты ритмического ветра и образов. – И далее так говорит он: —Алейников – известнейший московский самиздатовский автор 1946 года рождения, один из организаторов шумевшего в середине 60-х годов неподцензурного литературного содружества СМОГ (Смелость, Мысль, Образ, Глубина), яркий поэт, написавший многие сотни стихотворений, но десятилетиями не имевший возможности напечатать ни строчки, поэт, никогда не шедший ни на какие конъюнктурные идеологические приманки. Это тяжело, почти что невероятно: не иметь шанса печататься, то есть объективизировать свою творческую продукцию, для того, чтобы поступательно развиваться, – и при этом все же сохранить дар, развить его; трансформировать – в зрелость – свое лирическое начало. – Так говорит он. И вот еще: – Алейников – поэт, что называется, не «комплексующий». Он из тех поэтов, перед которыми, кажется, никогда не стоял умозрительный вопрос формы, стиля: традиция, скажем, или авангардизм, эксперимент или работа в каноне. Форма у Алейникова – органичное производное вдохновения. Отсюда уникальная внешняя непринужденность, ненасильственность лирического потока. Алейникова невозможно представить подбирающим рифмы, скрупулезно прорабатывающим смысл, образ, фонетику. Он не сомневается в своей подлинности. – Да и так он еще говорит: – Настоящее открытие его поэзии еще впереди.